В прах
Шрифт:
Сначала мелкие мышцы сверху. Затем более длинные мышцы под талией. Большая ягодичная, например, или средняя, которую Нистен не без удовольствия мял у своей туберкулезной пациентки, даже если на его вкус она была слишком худощава. Вообразим. Спустя четыре-пять часов после смерти мы выпускаем умершего на 400-метровую дистанцию: его бег будет мягким и расслабленным, но шея — неподвижной, а челюсть — крепко прижатой, поскольку жевательные мышцы поражаются первыми, — впрочем, к чему теперь жевать? Усадим труп Поля-Эмиля Луэ за пианино: трели и арпеджио сохранят привычную легкость, но стиснутые
Чего только на свете не бывает! Шестилетний Дарёй, как всегда, вышел из школы, принялся высматривать маму, которая каждый день ждет его после уроков, но не обнаружил ни объятий, чтобы в них броситься, ни коленей, чтобы в них уткнуться. Беспокойно повертел головой, налево, направо, затрепетал испуганной куропаткой, учуявшей сеттера. Сначала гримаса, затем безмолвные слезы.
Сцена не ускользнула от внимания другой мамаши, мамы Поля-Эмиля, — остальные умчались, как только обрели зениц своих очей.
Не расстраивайся, детка, мама о тебе не забыла, наверняка застряла в автомобильной пробке или задержалась из-за телефонного звонка, знаешь, так бывает. Ну разве мама может забыть о таком большом и красивом мальчике, как ты?
А он и вправду красив. Особенно — рядом с Полем-Эмилем: ангелочек и горгулья, модель из каталога и карикатура, чудо и погрешность.
Не плачь, давай-ка подождем ее вместе, и я уверена, Поль-Эмиль поделится с тобой шоколадной слойкой.
Поль-Эмиль запросто разламывает на две части эту сладость для бедных, которая покупается в вакуумной упаковке по шесть штук, чтобы хватило на неделю.
Пять минут, не больше, и вот прибегает всклокоченная мамаша. Матери отличаются так же, как сыновья: буржуазная и малообеспеченная, холеная и потертая, праздная и трудящаяся, прямо со стройки.
Но ведь надо как-то отблагодарить, не правда ли, и вот так Поль-Эмиль впервые получает приглашение на полдник: семилетие Луи.
Прийти без подарка нельзя. Выбор покупательницы Луэ остановился на клоуне: вопиющем уродстве, пестрой марионетке на крестовине, с болтающимися руками и ногами. Игрушка, с которой не играют, кукла, которую вешают, чтобы как-то приукрасить детскую. Очень дорогой, самый дорогой из всех подарков, которые в тот день принесли юбиляру сверстники. Дорогой и уродливый.
О, какая прелесть, действительно великолепный, Луи, посмотри, как он будет хорошо смотреться в твоей комнате, вам не стоило так. Произнося эти слова, мать Луи, умеющая соблюдать приличия, мысленно выбирает шкаф, в котором так и не подвешенный клоун стыдливо проваляется до благотворительной барахолки, где его купят в насмешку или из жалости.
Луи, который вскоре также научится соблюдать приличия, уже изображает удовольствие с неплохой для своего возраста убедительностью. Вне себя от радости, вне себя от своего клоуна, Жанина Луэ даже не замечает других подарков, тех, что она могла бы купить: футболку с шутливым рисунком, компакт-диск с песнями, межзвездный грузовоз, волшебно трансформирующийся в героического пилота.
Прошу вас, опустим сам детский полдник, игры и конкурсы,
И вернемся к празднику на стадии завершения; мамы разбирают детей, вскоре конец светопреставлению в семье Дарёй и покою в остальных семьях.
Но в приветливости хозяйки дома, кажется, уже нет былой снисходительности к матери Поля-Эмиля. В ней можно уловить менее формальную заинтересованность, удивление, внимание.
К какому преподавателю он ходит? — спрашивает недоумевающая госпожа Дарёй.
Ну, в ту же школу, что и... Ну, в общем, в школу!
К какому преподавателю фортепиано, я хотела сказать.
Мамаша Луэ ошарашена и готова вот-вот взорваться, — к преподавателю фортепиано! — над ней никак потешаются: вот еще, водить сына к преподавателю музыки, может, сразу в балетную студню?
Ответа ожидают и присутствующие дети, вряд ли осознающие всю важность происходящей. Если они и бросают взгляд на Поля-Эмиля, то отныне уже как на чудовище вдвойне.
Явное ненаигранное ошеломление мамаши Луэ передается мамаше Дарёй. Как это? У него вообще нет преподавателя? Ведь то, что она сегодня увидела и услышала, просто невообразимо.
Дело в том, что на день своего семилетия Луи, имеющий репутацию весьма одаренною ребенка, исполнил самую сложную из фортепианных пьес, которые он когда-либо разучивал, — соль-мажорную сонатину Бетховена из первой тетради «Любимых классиков»: аккорды арпеджио в левой руке, череда отрывистых восьмушек в правой, рискованные пассажи на подкладывание большого пальца, которым еще противятся неокрепшие детские суставы.
За всем этим зачарованно следил Поль-Эмиль. И когда аплодисменты, в награду за прекрасное выступление — причем Луи поклонился по-взрослому, как мило, не правда ли? — стихли, наше пугало вдруг без разрешения уселось на табурет и, не дожидаясь, когда власть имущие вмешаются, чтобы деликатно удалить его, сыграло тот же самый отрывок, целиком и без единой ошибки. Техника порой подводила, но слух был безупречен. Он не поклонился, ему не зааплодировали, все смолкли, даже самые неугомонные дети, сорванцы, которым не терпелось вернуться к играм.
Клянусь вам, мадам Дарёй, этот ребенок ни разу в жизни не притрагивался к пианино! Клянусь вам! (От незаслуженного подозрения защищаться надо энергично, в семье Луэ действительно никогда не было никаких пианин.) Он просто хорошенько запомнил то, что делал ваш малыш Луи, и повторил то же самое, никакого секрета тут нет!
Госпожа Дарёй и ее подруга Марта, присутствующая при этой сцене, не могут скрыть растерянность. Они обе видели, как уродец робко, словно вопреки своей воле, уселся за инструмент и заиграл. Сначала, будто опасаясь обжечься, — осторожно, но довольно скоро, распознав в пианино друга, — решительно, властно, упоенно. Сдержанность забылась, уродство осталось, но уже овеянное красотой, явить которую он даже не считал себя способным.