В прах
Шрифт:
Отойдем от тела Поля-Эмиля. Он отказывается соответствовать нашим пожеланиям. Мы, как нам казалось, угадывали в нем зачатки благоволения, доступности, а в том, как бледности безропотно исчезали, — легкую степень импульсивности, которой у него на самом деле никогда не было, А еще мы обнаруживали его способность воспринимать, в зависимости от преподавателя, различные характеры национальных школ. Но теперь он вновь оказывается тем Луэ, которого мы знали при жизни: никакой доброжелательности. Он сосредоточен на процессе своего разложения, как некогда сосредотачивался на единственном занятый, которое для него имело значение, на музыке. Он проявляет такое же упрямство и сейчас, отказываясь внимать тому, что не является его разложением, как тогда — всему, что не было фортепианной техникой, изучением клавиров,
В конце года Фермантан отдает своих учеников на суд родителей, обратившихся в слух. Разумеется, Поль-Эмиль играет; разумеется, его отмечают; разумеется, дальше следует консерватория со своими препонами, которые он преодолевает, даже не осознав, что это препоны.
Учителя спешно обступают дарование, делая вид, что своим преподаванием оказывают услугу тому, кого надеются когда-нибудь, хвалясь, представить своим бывшим учеником.
В Париже он берет уроки у Плюдермахера, Кабассо, Ангелиха, Чжу Сяо-Мэй. Затем, учитывая слишком нежный для международных состязаний возраст, его отправляют в Москву, где он учится у Воскресенского, Погорелича, Башкирова, Лупу, Глока.
Госпожа Луэ не платит ни за что. От первого инструмента, кабинетного пианино, на время предоставленного консерваторией, и до последнего, гордо раскинувшегося рояля, который едва умещается в гостиной и на который она не может ничего положить или поставить — ни салфетки, ни безделушки, — все одалживается или дарится. Будь то частные лица или организации, меценатство еще ни разу не подвело.
Иногда Меценат принимает образ серьезного промышленника, который уже видит, как логотип его предприятия украшает афиши концертов и обложки пластинок. Иногда оказывается сумасшедшей старухой с черными лакированными волосами. Чаще всего — более абстрактно — проявляется в виде ученической стипендии, особого гранта, какой-то премии за одаренность или гениальность артиста, подающего надежды. Мамаша Луэ могла бы удержать часть этих средств, чтобы купить себе пальто или платье, но все скрупулезно откладывается для Поля-Эмиля. Поскольку она не понимает этих денег, то из суеверия боится к ним прикасаться. Для пальто нужны деньги настоящие, заработанные на стройке. Иногда Меценат хмурит бровь или ведет носом: до чего же маленький пианист уродлив. Но, как и мама, думает: он выправится, рано или поздно оформится физиономией, обзаведется характерной рожей, ведь Меценату сладко представить, что именно благодаря ему в Карнеги-холле прославится эдакий Мишель Симон.
Переходя от мэтра к мэтру, Поль-Эмиль демонстрирует безупречную податливость. Старик, приверженец французской школы, учит играть одной лишь кистью и держать корпус абсолютно безучастным. Исполни с монгольскими скулами доблестно выкорчевывает ересь и мобилизуете служение искусству грудь, спину, поясницу, оставляя кисти лишь доводку и, если угодно, грациозный взмах для зрителя, охочего до сентиментальности. Поль-Эмиль с одинаковым настроением сменяет утонченную, но иногда суховатую изящность на безумную порывистость, от которой трещит дерево и рвутся струны. Он жаждет всего, блистает во всем, кажется, поочередно осваивает утонченные хроматизмы и пикантные акварели Дебюсси, чувствует себя вольготно внутри рахманиновских гроз. Ему подходит ночная обнаженность позднего Листа. Ему подходит виртуозное неистовство Скрябина. А еще туманы Яначека, буря и натиск Брамса, невозмутимая архитектура Баха — ему подходит все.
И вот уже просачиваются критические замечания: это хамелеон, у него нет никакой индивидуальности, никакого стиля. И другие, более коварные, начинающиеся со слов разумеется, он само совершенство, но. Хочется, чтобы он определился. Желательно, чтобы он выбрал. Ведь надо отнести его к какой-нибудь школе (а их у него десяток), привязать к каким-то предпочтениям (а он всеяден), вместить в какие-то рамки (а их у него, похоже, нет). Будь он утонченным эфебом, можно было бы выкрутиться, объявив его ангелом; будь этот уродец высечен резцом из камня, а не слеплен из теста, ему приписали бы договор с дьяволом: толика сверхъестественного,
В Москве, на Большой Никитской, по окончании более или менее публичных занятий его поджидают девушки. Славянские красавицы, очаровательные блондинки, с водяными глазами, восхитительный разрез которых тянется к вискам. Привлекательность таланта и парижских перспектив оказывается сильнее, чем отвращение при виде уродства. Они отдаются ему с прохладцей отстраненно. Они ведут себя, как он — перед инструментом: им подходит все. Ему больше всего нравится сложная и сочная гармония, которая возникает между по-заячьи щуплыми талиями, спинами с выступающими позвоночниками и лопатками — и внезапно сменяющими их то тут, то там округлостями. Их позвонки как клавиши, а ребра как струны; когда он, чуть отдаляясь, смотрит на них, то видит сонаты, которыми овладевает, познавая формы, мелодические линии и богатые созвучия. В постели это также сонаты: первая часть, в которой властно заявлено общее настроение, затем адажио вздохов и финальное виваче, ибо надо все же чуть ускорить темп, кончить со всем этим и вернуться к роялю.
У них красивые голоса, нежные и низкие.
Они быстро отступаются, когда понимают, что он никогда не сподобится ни запомнить их имена, ни предпочесть их разучиваемому отрывку.
Московская жизнь ему нравится.
Когда уже все ступени пройдены, все препятствия преодолены и вновь оказываешься в Париже, — где русские девушки хоть и не отсутствуют, но встречаются реже и стоят дороже, — приходит время создавать себе имя в музыкальном мире.
VI. Сад Астрид
Поскольку теперь вы уже не боитесь трогать тело нашего распростертого товарища, поднимите ему веко. Как вы можете заметить, глаз утратил свою прозрачность. И вам не терпится узнать, почему эти очи, некогда столь живые, ибо так живо поглощали свою ежедневную порцию нотных знаков, отныне решительно угасли. Дело в том, что их заполнил калий; чтобы стекловидное тело — объясняют нам ученые — оставалось прозрачным, в нем должно быть очень мало ионов (ион калия — экие мы невежды!— это такой большой катион). После смерти клеточная мембрана, утрачивая былую непроницаемость, начинает постепенно пропускать ионы, которые попадают в стекловидное тело и делают его мутным. Вот почему.
Так, в течение недели ионы калия мигрируют в стекловидное тело. На этом, кстати, основан весьма несложный и наиболее точный метод датировки смерти. Следующая манипуляция мне очень нравится, дозвольте мне совершить ее самому. Передайте мне, пожалуйста, тот шприц. Следите внимательно за моими действиями, вы сможете повторить их, когда следующий труп достанется вам. Я втыкаю иглу в уголок, сюда, в мышцу глазного яблока. Я знаю, в первый раз у всех складывается впечатление, что для пациента эта операция окажется крайне болезненной, но не забывайте, пожалуйста, с кем мы имеем дело. Я очень аккуратно делаю пункцию (кровь и ретинальные клетки не должны примешиваться к забираемой пробе). Мадемуазель, отправьте это в лабораторию. Они знают. Они будут взбалтывать, гомогенизировать, использовать ионоселективные электроды, это уже не наша работа. И через несколько часов, но все же не меньше восьми-девяти, измерив концентрацию калия, они скажут нам, сколько времени назад несчастный испустил дух. В этой информации мы вообще-то и не очень нуждались, нас влекла, разумеется, одна лишь жажда познания. Ответ лаборатории только подтвердит наше предположение: приблизительно шесть с половиной дней истекло с того момента, как музыка была окончательно избавлена от воздействия неотразимого Поля-Эмиля.
Хотя, возможно, не совсем. Слух, в сто крат чувствительнее нашего, мог бы в непосредственной близости различить тысячи слабейших звуков — шипение, урчание, бульканье, — которые производит разлагающаяся плоть. Настоящая конкретная музыка, но ей явно недостает творческой и организаторской человеческой воли. Это уж точно. Но для неподготовленного слушателя она не менее приятна, чем шум ласкового сентябрьского ветерка в старой осиновом парке. В обиходе подобное шептание также называется музыкой. И в этом смысле Поль-Эмиль — музыкант до кончиков ногтей, до мозга костей — музыкален не больше и не меньше, чем вы или я, когда придет наш час.