В путь за косым дождём
Шрифт:
— Огонь мог вывести управление из строя, — сказал высокий инженер, у которого была привычка горбиться и смотреть вниз, приобретенная от работы с чертежами. — Однако мы еще не нашли следов пожара до удара в землю.
Другой, тоже высокий и по привычке всегда смотревший вверх — у него была манера во время раздумья искать ответа под потолком, — сказал, растягивая слова:
— Возможно, что в управление попал посторонний предмет. Может быть, отвернулась плохо завинченная гайка.
Он разбирался во многих сложностях аэродинамики и хорошо представлял себе, как странно может вести себя машина при неожиданно отклоненных и заклиненных рулях.
Третий, коренастый, решительный, сказал очень быстро и веско:
— Мы не нашли
И тогда четвертый, тот, который сам был летчиком, посмотрел сквозь окно на аэродром. Там, у машин и людей, продолжался обычный день — взлет, посадка, взлет, посадка... Чуть склонив голову и прищурившись, — так его часто фотографировали, в летном шлеме и костюме, который делал его похожим на марсианина, — он как будто прислушивался к самому себе. Привыкший к решительным и мгновенным действиям, он не был склонен сейчас быстро принимать решение. Опытный испытатель, знавший эту машину еще с пеленок, с самого ее рождения, он обычно доверял своему чутью, столько раз помогавшему там, где не с кем и некогда было посоветоваться.
Он снова посмотрел в окно. И на минуту перед ним, в его памяти, встали, качаясь и наплывая, многие аэродромы, которые принимали его в конце пути, и то, без чего не мог обойтись: взлет, посадка и снова взлет... Их было много, больших и маленьких машин, с прямыми и треугольными крыльями, непослушных, и загадочных, и таких, которые приходилось доводить, когда они уже начинали жить... Но он не мог обойтись без них.
Он думал о том, что так устроен каждый, кто понимает толк и вкус в своей работе. В том числе и этот молодой парень, у которого сейчас временно отняли штурвал. Это несправедливо, — думал он. — Мы ничего не нашли. И можно допустить вину пилота. Просто потому, что нет других оснований. Но если что-то случилось в машине не по его вине, то может и повториться. Просто мы еще ничего не знаем. А время идет, и пора делать выводы.
И, слушая инженеров, он говорил себе: «Я ему верю. Такие ошибки может делать только сумасшедший. Даже на простой автомашине нельзя без причины вдруг свернуть в забор».
— Я ему верю. Дело не в летчике, — сказал испытатель.
Ну да, — думал он, — они тоже по-своему правы. Если ничего не найдено, приходится думать об ошибке летчика. Они не могут взять на себя задержку в серийном производстве машин. Чтобы улучшить конструкцию, надо знать, в чем дело, а мы еще не знаем. Разница в том, что я понимаю пилота, а они нет. Парень мог погибнуть при такой неожиданности, а он больше всего переживает, что сейчас ему не дают летать. Я не верю во всякие такие громкие слова, но верю в дело, которому служишь. И в тех, кто служит с любовью к делу. Парень не врет. Надо искать...
И снова они принялись за осколки — четверо одержимых, которым во что бы то ни стало надо восстановить и понять то, что сгорело в мгновенном и грозном взрыве, оставив от машины брызги металла и трагическую тропу в лесу — она вела прямо с неба через верхушки порубленных деревьев наискось к молчаливой и развороченной яме.
Солдат пришел уже к вечеру. Он явился с повинной, смущенный и неловкий. Его послали по делу, а вместо этого он свернул в лес и стал искать грибы — просто так... И вот что нашел. Он положил на стол перед ними то, что когда-то было деталью. Может быть, это важно.
Они склонились над темным осколком, как склоняются над источником, и вот для них, посвященных в тайны конструкции, осколок заговорил. Им сразу многое стало ясно из того, что случилось и что придется делать теперь. И будет снова большая работа и дополнительные полеты на заводе, где испытателю придется намеренно вызывать на себя опасность. Ну что ж, он к этому привык. Главное, что они постигли тайну.
И снова испытатель вспомнил о молодом пилоте — он сам не любил красивых сравнений, но этот парень показался ему большой измученной птицей с
Уже поздно вечером молодой пилот вышел из дома и долго смотрел на темный лес, над которым снова взлетит он завтра. Вечерняя звезда над дальним строем деревьев показалась ему знакомой и близкой... Ему опять доверили машину, на которой он так внезапно попал в аварию. Завтра он снова пойдет в полет, потому что испытатель ему поверил.
Человек начал летать из-за непреодолимой зависти к птицам. Когда-то, поднявшись на вершины гор, он ощутил опьянение свободой, которая открывается с большой высоты. Когда ты видишь, как большой, темного пера орел бросает вниз с горного склона свое сильное и точное тело и медленно плывет над широкой равниной, свободный, и недоступный, и легкий, как ясный горный воздух под его тугими крыльями, ты вспоминаешь с невольным уважением, что орел даже самолету не уступает дороги; натуралисты пишут о надменном вызове, который таится в его пристальном и остром, немигающем взгляде. Полет дает ему четкое ощущение независимости. Когда беркут в степях воспитывает своих птенцов, он поднимает их на крыло, все выше и выше, зная, что только так они научатся летать. И мощное, безжалостное и твердое крыло его — доверие к их будущему. Ему не нужны птенцы, которые по слабости могут разбиться.
ТАМ, ГДЕ Я НЕ БЫЛ
Не облатками желтыми путь наш усеян, а облаками.
Не больничным уйдем коридором, а Млечным Путем.
Как часто я смотрел на небо с тайной завистью! В ясный день, когда нет ни ветра, ни принесенных им облаков, оно кажется таким бездонным; вдруг тонкая белая полоса разрежет высь, как твердым росчерком, проведенным по линейке. Я вижу опять: сверкающий под солнцем след протянется за быстро передвигающейся почти невидимой точкой... Он снова там — и это не дает мне покоя.
Быть может, мне легче было бы думать, как думали еще в прошлом веке, что высота недоступна и кто мечтает о ней — извечный безумец, стремящийся прочь от твердой земли, к такой же зыбкой и смутной, как облака, фантазии? Но каждый вечер, когда я работаю в тишине, ровный гул, нарастая, опять уверенно проносится в темноте, тень крыльев скользит по звездам, и, глядя на этот маленький мир полусонных пассажиров, украшенный трехцветными бортовыми огнями или искристой рубиновой вспышкой опознавательного проблеска, внизу говорят: «Пролетел самолет» — и смотрят равнодушней и безразличней, чем если бы проехала в запряжке лошадь. Как раз над нами проходит трасса. Путь к причалу, который по земле еще далек, а для него — уже заход на посадку. И небо над нами так велико и просторно, что каждый день поднявшийся где-то маленький, свирепый в своем стремлении вверх истребитель виден нам так же, как и сотне окрестных сел, — пока не исчезнет в крутом наборе высоты...
Каждый день я слежу за его инверсией: иногда мне кажется, что, стоит только за нее схватиться, она унесет с собой, в тревожный мир других измерений и невесомости; этот белый след изменчив, как все живое, — полосой конденсации пара за разогретым двигателем каждый день самолет чертит над нами новые штрихи пейзажа, такие же выразительные, как угловатые фигуры электропередач. Почерк века. Его инициалы.
Над ближним лугом было много возможностей изучать с земли инверсию, которую не так уж часто замечаешь в городе, и вспоминать, что все начиналось на таких вот простых травяных аэродромах. Среди высоких луговых цветов, качавшихся на ветру, все казалось особенно тихим и мирным, таким, каким было всегда, почти неизменным и вечным, как до авиации. Но часто над нами пролетали самолеты.