В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва
Шрифт:
В ореховой божнице был небольшой выдвижной ящичек: в нем хранилось Евангелие на русском и на славянском языках и жития святых в дешевых народных изданиях.
А низ божницы растворялся двумя глухими дверками – и там на двух полках вмещено было неслыханное, как нам казалось, богатство – целый мир самых заветных игрушек – тех, в которые играла еще мама, тех, в которые любил играть покойный братец Коля! Лишь изредка – всего несколько раз в году – раскрывались перед нами эти ореховые дверцы, и мы приникали к этим сокровищам – к фарфоровым зайчикам братца Коли, к его любимой собачке: сама серая невеличка, «а хвост акорючкой!», как говорил Коля, к маленькому шкафику из слоновой кости, в который играла маленькая мама, к корзиночке с крошечными флакончиками со старыми
Сколько радости давал нам этот шкафик под божницей!
В комнате стояло два вместительных комода, один – со спальным, другой – с носильным бельем. Среди белья лежали душистые розовые подушечки («саше») и листочки душистой же китайской бумаги, распространявшие тонкий аромат. А в одном из ящиков комода – но в каком? – всегда таилась коробка с конфетами, и, когда вечером мы просили «полакомиться», мама доставала оттуда любимую конфетку или шоколадку.
На комодах пребывали зеркала – отличные «калашниковские» зеркала, светлые, как кристальный родник, и шкатулки из розового, голубого и черного дерева. В высокой узкой шкатулке из оливкового дерева с инкрустациями, в двух хрустальных жбанах с плотными крышками благоухал китайский чай редкого букета: его заваривали для знатоков из почетных гостей.
Над комодом висела вторая, шитая шелками картина: вид какого-то средневекового города с башнями и крепостным мостом.
Посредине комнаты помещалась большая деревянная двуспальная кровать. На ней родились я и мои братья.
У окна стоял небольшой письменный стол – под ним был постлан мягкий ковер, и там, под столом, как под сводом, любили мы играть с братом.
На окнах зеленели небольшие лимоны, пальмочки и благоухали пармские фиалки – любимые мамины цветы.
После детской мамина спальня была нашей самой любимой комнатой в доме: оттуда вынес я любовь к книге и там узнал я первую сладость молитвы.
В детскую вел маленький коридорчик из передней.
Детская была большая комната о трех окнах, выходящих в узкий закоулок нашего сада и в соседний сад Мануйловых.
Невысокая перегородка делила детскую на две неравные части. Меньшая, в одно окно, служила нашей спальней: в ней стояли наши кроватки под пологом и постель няни. В большей же половине с широкой кафельной лежанкой, с сундуком, покрытым мохнатым ковром, с обоями, изображавшими катанье детей на салазках, с большими настенными часами, разговаривавшими с нами приятным баритонным боем, с двумя высокими окнами, из которых одно было в полном владении брата, другое – в моем и населено нашими любимыми игрушками, проходила вся наша жизнь: тут мы играли, пили, ели, слушали нянины рассказы, рисовали, учили уроки.
Я не могу описывать детской. Это была не комната, это был для нас целый мир. Иван-царевич с серым волком были такими же несомненными его обитателями, как высокий солдат из папье-маше, дежуривший бессменно у братнина столика с игрушками. Окна детской выходили не только в сад Мануйловых, но и во владенье Бабы-яги, обнесенное высоким тыном со светящимися черепами, и падал за этими окнами не один декабрьский пушистый снег, но там жужжали целым роем белые пчелки Деда Мороза, летя с золотым медком рождественских радостей.
Это был целый мир – прекрасный, полный мир. Его нельзя описывать. В него можно лишь войти на миг – войти в то редкое мгновенье, когда с такой особливой правдой звучат слова поэта:
О, память сердца! Ты сильнейРассудка памяти печальной [49] .Поэтому выйдем сейчас из детской, надеясь возвратиться в нее тогда, когда «память сердца» будет во всей своей животворной силе, и перейдем в другую, соседнюю комнату старого дома – в комнату «молодых людей».
49
Начало
Это комната старших братьев, которые годились бы нам в отцы.
Два брата эти – Николай и Александр – отличались полным несходством характеров, и это легко было приметить в их комнате: у старшего был большой письменный стол с чернильным прибором черного мрамора, с пресс-папье в виде фарфорового бульдога, лежащего на белом мраморе; у второго был комод, наполненный крахмальными сорочками, галстуками и фиксатуарами, а на комоде – туалетное зеркало и шкатулка с запонками и перчатками. У старшего же был книжный шкаф, в котором стоял переплетенный комплект «Нивы» [50] за все годы ее существования, Пушкин и несколько других книг. Над шкафом высился гипсовый бюст Шекспира, сочинений которого не было в шкафу и во всем доме. За все время, сколько я знавал этот шкаф «братца Коли», в нем не прибавилось ни одной книги, кроме новых переплетенных годов «Нивы».
50
«Нива – популярный иллюстрированный еженедельный журнал «литературы, политики и современной жизни», издававшийся в 1870–1917 гг.
По стенам комнаты «молодых людей» – с золотистыми обоями и шелковой мебелью золотистого цвета – висели в золотых рамах «Дорогой гость» Якобия [51] и еще какие-то олеографии, премии той же «Нивы».
На стене, у постелей, висели большие ковры, изображавшие охотничьи сцены.
Коридорчик, ведший из передней в детскую, заворачивал под углом и вводил в столовую о трех окнах, выходивших во двор. В правом углу неугасимо теплилась желтая лампада перед большим старинным деисусом (по-гречески это обруселое слово означает «моление»): Христос Вседержитель с предстоящими ему в молении за род человеческий Богородицей и Предтечей.
51
Олеография В. И. Якоби «Дорогой гость» была дана отдельным приложением к № 42 «Нивы» за 1882 г. В следующие два года в премию к «Ниве» были даны две другие картины Якоби.
Этот образ был XVII века и пришел с отцом из родной Калуги.
Во всю столовую тянулся длинный и узкий, как в монастырских трапезных, обеденный стол. За ним пили утренний чай, завтракали и обедали, никогда не садясь меньше чем пятнадцать-шестнадцать человек. Стол всегда был накрыт белой льняной скатертью деревенского тканья.
Отец с матерью садились за узкий край стола под деисусом, отец сам разливал щи или суп, прислуживавшая «столовая» горничная разносила тарелки. За столом царила тишина: отец не терпел праздных разговоров, а тем более смеха за столом. «Стол – престол», – говаривал он, и, когда он возглавлял обед своей семьи, столовая превращалась в трапезную: перед началом и после еды молились перед деисусом, хотя вслух молитвы не читали; по окончании еды все подходили к переднему концу стола благодарить отца и мать.
«Не умеешь сидеть за столом!» – это замечание отца было одним из самых строгих и укорительных. Оно означало: не умеешь уважать хлеб насущный и труд, с которым он достается. Нельзя было и помыслить за столом скатать хлебный катышек или вылепить фигурку из мякиша: это было грехом. «Хлеб – не игрушка», – строго скажет отец и отнимет ржаной ломоть; если увидит, что кто-нибудь уронил корочку, непременно прикажет: «Подними», если приметит, что хлеб перед кем-нибудь раскрошен на скатерти, усмехнется: «К тебе кур надо звать» – и велит осторожно смести крошки на тарелку. Ни одна кроха не должна упасть на пол, растоптать ее ногою – великий грех: хлеб – дар Божий.