В родных местах
Шрифт:
Бунтарь Решетников заинтересовал меня.
История — вещь капризная, в ней тоже бывает везение и невезение: заслуженный вроде бы человек, а материалов о нем нет, только воспоминания очевидцев. Умирают очевидцы и что же остается? Так и с Дмитрием Решетниковым. Кроме тех архивных документов, я нашел о нем лишь одну статью в районной газете. В ней хвалили Решетникова, но все как-то не конкретно, «в общем и целом».
Шло время, наплывали новые дела и заботы. Но я нет-нет да и вспоминал о Дмитрии Решетникове и однажды, выбрав время, помаленьку-потихоньку (сперва на пароходе, потом на грузовике) добрался до Каменки — небольшого села на берегу Иртыша, столь древнего, что колхозники даже не знали, когда оно появилось и почему так прозывается. Здесь мне указали на самого старого каменца, семидесятишестилетнего Трофимыча, жившего
Трофимыч, старик с виду еще довольно крепенький, но уже с потухшими глазами, налаживал на крылечке удочки. Я хотел попросить его написать для архива воспоминания о Решетникове и послушать, что он расскажет. Но старик был не только сдержан — не сразу ответит, а сколько-то думает и говорит мало, но и неприятно угрюм. В общем, о Решетникове он начал рассказывать как-то не так — натужно и слишком общими фразами: «Хороший был мужик, чо уж тут говорить, открытый был. Не хитрил и не блезирничал. И сроду ничего не решал с бухты-барахты. Какие такие примеры? Что я их при себе, что ли, держу, эти примеры?»
Спрашиваю и чувствую, что ничего-то мне Трофимыч толком не расскажет. Еще посидели. Уже в избе. Все то же: «Фасона не гнул… И можно было не бояться, что он в чем-то объегорит тебя…»
Старик вытянул откуда-то из глубины толстого комода старинную фотографию и ткнул в нее темным пальцем:
— Вот он! А вот я, вверху.
Фотография хорошо сохранилась. Да и что бы ей не сохраниться: в теплой избе, в темном комоде.
У Решетникова было впечатляющее лицо, все на нем какое-то крупноватое — лоб, нос, губы, подбородок; седые, видать, жесткие волосы ежились, дополняя суровость глаз и глубоких морщин возле носа.
Трофимыч нацарапал несколько страничек о Решетникове — перечень главных событий, половина фраз опять «в общем и целом», и отдал мне, не сразу, правда, а после некоторого раздумья, фотографию. Маловато, но что сделаешь. И тогда я решил схитрить — напросился на рыбалку, изобразив дело так, будто все, что надо, я уже выспросил и теперь мне прямо-таки не терпится поудить в здешних местах. Он согласился, без радости.
Заночевал я в избе одинокой старушки, куда направляли всех командированных. А туманным утром мы проплыли на лодке вниз по Иртышу до звонкой речушки-притока; вода в ней была на удивление студена и прозрачна, как колодезная, и расположились тут со всем своим рыболовным хозяйством — четыре удочки, черви в консервной банке, ведерко. Посидели, и я выставил на траву бутылку красного вина и сыпанул из кулька конфет: «Холодновато что-то, давай-ка маленько обогреемся». — «Почему ты не сказал, ядрена палка, что выпивка будет, я б насчет закуски сообразил». В общем, мало-помалу у Трофимыча начал развязываться язык. Говорил он хрипловатым басом, как-то странно сжевывая окончания фраз. Сопел. Спина тощая, жалко согнутая. Если на спину глядеть, сто лет можно дать. Он то и дело произносил даже мне, местному жителю, непонятные, заковыристые словечки, каких не найдешь ни в одном словаре. Я немножко «приглажу» язык старика.
— Не то, что, брат, Митрия, но даже его родителя Егора Клементича и того помню. Егор тот какой-то диковатый был, прямо скажем. Медведь-шатун. Старое я хорошо помню. Помню, как в домах лучину жгли заместо ламп. Места тут у нас глухие, леса да болота. И люди тут больше рыбачили да охотничали. У Егора старенькая сеть была. А зимой он в извоз ездил. Знаешь, что такое извоз? Извозничали почти все наши каменские мужики. Подряжались вместе с лошадьми к купцам городским и вели обозы на север. В вогульские края. С мукой и водкой. А обратно дичь тянули и рыбу — нельму, муксун и сырок. Ну еще клюкву и бруснику. И еще — тут уж особый товар был — собольи, лисьи и горностаевы шкурки. Шкурки купцы ложили себе под бок. На всякий случай. Егор запрягал свою лошаденку и лошаденку тестя. За зиму делали два оборота. Так, бывало, намерзнется, так ухайдакается, что не приведи бог.
Ружья у Решетниковых сперва не было. Рыли они волчьи ямы и ставили петли на зайцев. Егор тот, когда был помоложе, даже на медведя ходил. С рогатиной. Раньше здесь много медведей было.
О
И погиб Егор тоже, не приведи бог, как. В крещенские морозы дело было. Пошел он в лес. Незадолго перед тем как раз ружьишко купил. С ружьем, но без собаки. Собака его околела с чего-то. Ушел и нету. Нету и нету. Жена базлает день и ночь. Неласковый мужик был, но ведь кормилец все ж таки. И тогда Дмитрий пошел на розыски. Отца он нашел в полуверсте от дома. Мертвого. В снегу застыл. Коленки к животу подогнуты. И туловище тоже скрючило. Согревался, наверное. Варежка левой руки вся изодрана. А сама рука изжевана. Почти что и не было ее, руки-то. И ну весь в крови. В верстах двух от него, у бурелома, мертвый медведь лежал. Тут же и ружьишко валялось. Грудь у медведя прострелена, а брюхо кинжалом исколото. Видно, Егор ранил медведя-то, а когда тот наплыл, сунул ему левую руку в пасть. А правой бил кинжалом. Судя по следу, сперва шел он. И покачивался, как пьяный. А потом упал и полз скоко-то.
Дмитрий больше в мать пошел, та у них шибко компанейская баба была. И обличьем Дмитрий тоже в мать был, что те кудри, что те выправка и все во внешности в лучшем виде. Горяч, может быть, излишне — это уж от батьки. Чуть что, бывало, и уже суровеют и брови, и губы. Даже морщины и те менялись, хи-хи… злыми становились.
Жили Решетниковы наискосок от нас. Я говорю об избе моего отца. Сейчас-то уж тех изб нет и в помине. Почти рядышком жили, а не сдружился я сперва с Дмитрием. Я очень смирным был. А тот совсем другой. Дружба ребятишек и парней часто бывает неравной — один подчиняет другого. Что-то навроде вожака. Замечал, поди? А я, скажу тебе, при всем этом, был страшно самолюбивым мальчишкой. Щас даже диву даюсь. В общем, дружба у нас сперва не получалась. Парни побаивались его, а вот девки — нет. Идет, бывало, посреди улицы, нарастопашку, покачивается и грудь колесом. Глядишь, то ворота где-то скрипнут — потребовалось, вишь ли, позарез какой-нибудь Манечке по воду сходить. То окошко раскроется — это другой, вишь ли, душновато стало.
Жил-жил и вдруг чего-то умотал в город. О городском житье-бытье он уж опосли мне рассказывал, когда мы с ним корешками стали. Он робил грузчиком на пристани. И видно, здорово робил, потому что однажды даже сам губернатор, говорят, пожелал поглядеть на него собственными глазами, когда проходил по пристани.
Сдружился он там с ссыльным одним. С матросом-анархистом.
Перед самой войной прикончили они с матросом начальника тюрьмы. Дело было так, рассказывают. Анархисты узнали, что начальник тюрьмы издевается над политическими. Ну и на своем тайном собрании порешили укокошить его. Матрос тот, видно, оторви да брось был: подошел, не таясь, к самому ходку начальника тюрьмы, когда тот на работу катил после обеда, и бух-бух из нагана. За ним и Дмитрий хлобызнул. И — теку! Митька-то убежал. А того схватили. И повесили, конечно. Напротив тюрьмы поставили памятник убиенному начальнику. За верную службу царю и отечеству.
И Дмитрий-то, слышь, что вытворял. Как ночка потемнее, пробирался к тюрьме и смазывал подножие памятника медвежьим салом. Пожирнее. Сала-то медвежьего тогда на рынке сколько хочешь было.
И вот начали к памятнику сбегаться бездомные собаки, их в царскую пору было до черта. И лаяли, и визжали, и выли эти собаки, говорят, ну сверх всякой возможности, и памятник этот вскорости перетащили на кладбище.
Не приведи бог, как он озорничал. Ну, вот, слушай… Жил в городе купчина-пароходчик один. Вдовец. Форменный ирод был и жадина. Да ишо и бабник. Дрянь, в общем, несусветная. Так, Митька повесил к парадной двери его дома красный фонарь, какие висели тогда возле домов терпимости. А над трубой заместо железного петуха приладил железного черта с рогами. И ведь надо же было вырезать чертика этого, черт возьми, и на крышу надо было залезть. Люди все это увидели, и, конечно, — смех. Шум и гам. Купчина на ту пору как раз жениться хотел. Так невеста ему — от ворот поворот.