В стране уходящей натуры
Шрифт:
— То, что вы забеременели, уже чудо, — сказала она, гладя меня по щеке. — Здесь давно уже не рождаются дети, вы это знаете не хуже меня. Люди успели забыть, когда последний раз видели новорожденного.
— Ну и что! — с вызовом выкрикнула я сквозь рыдания. — Мой бы выжил! Я точно знаю.
От конвульсий под ребрами огнем вспыхивала боль. Я пыталась унять рыдания, но выходило только хуже. После каждой задержки дыхания шла серия мощных спазмов. Виктория делала попытки меня успокоить, но меньше всего я хотела успокаиваться.
— Пожалуйста, уйдите, — наконец не выдержала я. — Мне сейчас никто не нужен. Вы очень добры, но я хочу побыть одна.
Прошло немало времени, прежде чем я пришла в норму. Порезы на лице зажили (осталось два шрама, на лбу и на виске), ребра срослись, в отличие от локтя, который и поныне беспокоит меня всякий раз, когда я делаю резкое движение или пытаюсь полностью вытянуть руку. Через месяц бинты на голове сняли, но кое-что осталось навсегда: то и дело, ни с того ни с
Однако физическим ущербом дело не ограничилось. В тот же день, ближе к вечеру, меня ждала очередная порция плохих новостей, после которых я чуть не капитулировала, потеряв всякий интерес к жизни. Виктория принесла мне еду на подносе. Я сказала ей, что надо срочно послать кого-то в Национальную библиотеку и разыскать Сэма. Он уже должен сходить с ума от неизвестности. «Я должна быть рядом с ним, понимаете? — сорвалась я на крик. — Сейчас, сию минуту!!!» Меня душили рыдания, я себя не контролировала. Она послала в библиотеку Вилли, пятнадцатилетнего подростка. Известия, с которыми он вернулся, повергли меня в шок. Всего несколько часов назад в библиотеке начался пожар, уже обвалилась крыша. Пока все гадали о причине возгорания, пламя охватило все здание, и больше сотни людей оказались в ловушке. Было неясно, удалось ли кому-то спастись; на этот счет ходили противоречивые слухи. Но даже если Сэм оказался среди счастливчиков, ни Вилли, ни кто другой не был в состоянии его найти. А если он погиб вместе с остальными, значит, для меня все кончено. Что в лоб, что по лбу. Он мертв — тогда мне незачем жить. Он жив — все равно он для меня потерян.
Такие мысли одолевали меня в «Уобернском приюте». Мрачный, самый мрачный период моей жизни. Вначале я лежала в комнате на втором этаже. Три раза в день меня навещали — дважды доставляли еду, забирали ночной горшок. Снизу постоянно доносился какой-то шум — голоса, шарканье ног, стоны, крики, смех, храп по ночам. Я была слишком слаба и подавлена, чтобы встать с постели. Я хандрила, изводила себя, рыдала без повода. Пришла весна, я наблюдала в окно за проплывающими облаками, разглядывала плесень на стенах и трещины на потолке. В первые две недели я, кажется, ни разу не вышла в холл.
«Уобернский приют», пятиэтажный особняк на двадцать с лишним комнат, стоял в глубине улицы, окруженный небольшим частным парком. Построенный дедом доктора Уоберна около ста лет назад, он считался одним из лучших частных владений в городе. Когда начались тяжелые времена, доктор Уоберн был среди первых, кто во всеуслышание заговорил о растущей армии бездомных. Уважаемый врач и выходец из известной семьи, он не мог не привлечь внимания общественности, и благодаря ему в кругу богатых людей стало модным поддерживать неимущих. Устраивались благотворительные обеды и балы, отдельные здания отдавались под ночлежные дома. Отказавшись от частной практики, Уоберн посвятил себя исключительно приютам, как их стали у нас называть. Каждое утро он объезжал их на машине с шофером, беседовал с постояльцами и при необходимости оказывал медицинскую помощь. Он сделался живой легендой, воплощением идеализма и доброты. Всякий раз, когда заходили разговоры о нашем варварском времени, его неизменно приводили в пример — дескать, есть еще место для человеческого благородства. Впрочем, это дела давно минувших дней, когда люди еще не верили, что общество способно разложиться до такой степени. С ухудшением ситуации в стране проекту доктора Уоберна стал грозить крах. В то время как число бездомных росло в геометрической прогрессии, благотворительные ручейки так же быстро высыхали. Богачи давали деру, увозя с собой золото и бриллианты, а те, кто еще оставался, не могли себе позволить прежней щедрости. Уоберн жертвовал на приюты собственные деньги, и немалые, но остановить процесс он был не в силах: приюты закрывались. Другой бы на его месте сдался, но у него руки не опустились. Если я не могу спасти тысячи, говорил он, пусть это будут сотни; если не сотни, пусть десятки. Не в цифрах суть. Слишком далеко все зашло. Он отлично понимал, что его помощь стала чисто символической, его личным вызовом всеобщему распаду. Это происходило шесть-семь лет назад, когда доктору Уоберну было уже хорошо за шестьдесят. При поддержке дочери он перестроил два нижних этажа своего особняка под приют и больницу. Были куплены кровати, кухонная утварь и прочее, и дело его жизни было продолжено. Когда с деньгами стало плохо, в ход пошли семейные драгоценности и антиквариат с верхних этажей. С тем же упорством, тратя на это все силы, они постоянно обслуживали двадцать — двадцать пять человек. Нуждающиеся проводили под их крышей до десяти дней, тяжелобольные — больше. Каждый получал чистую постель и двухразовое горячее питание. Разумеется, это не было решением социальных проблем, но по крайней мере кто-то получал передышку, возможность набраться сил перед новым рывком. «Много сделать мы не можем, — говорил доктор. — Но что можем, мы делаем».
На тот момент, когда я оказалась в приюте, доктора Уоберна вот уже четыре месяца как не было в живых. Виктория и другие приложили все усилия, чтобы продолжить его дело и, в частности, найти опытного врача, который бы его заменил. И Виктория, и мистер Фрик успешно оказывали первую помощь, но ставить диагнозы и прописывать лекарства они
Мистер Фрик смотрел на меня как на восставшую из мертвых. За сорок один год, что он возил доктора Уоберна, смерть превратилась для него в рутину, но такого ему видеть еще не приходилось.
— Я вам, барышня, так скажу, ты была уж на том свете, — объяснял он мне популярно. — Сам видал. Как есть труп, и — бац — живая!
Мистер Фрик говорил как бог на душу положит, и связать две мысли ему не всегда удавалось. Не думаю, что дело в интеллекте, скорее, со словами напряженка. Его язык с трудом катал их во рту, точно булыжники. Может, поэтому он был особо восприимчив к внешней оболочке — не столько к смыслу, сколько к звучанию, к звуковой симметрии.
— Я почему знаю? А по ему, по слову, — втолковывал он мне. — А чего, ты думаешь, я такой старый? Я ж Отто! Туда Отто и обратно Отто. На что кончается, с того и начинается. То есть у меня две жизни, так? И ты, барышня, такое ж. Вас как звать? А-н-н-а! Тоже туда-назад, как Отто. Вот ты сызнова и родилась. Это тебе, Анна, такая фуртуна. Померла и снова жива-здорова. Фуртуна, а как же!
В облике этого сухопарого старика с прямой спиной и лицом цвета слоновой кости было какое-то флегматичное изящество. Его преданность покойному доктору Уоберну не знала границ. Даже после смерти патрона он продолжал поддерживать на ходу старенький шестнадцатицилиндровый «пирс эрроу» с кожаными сиденьями. Этот черный пятидесятилетний ветеран был единственной слабостью доктора, и во вторник вечером, отставив все дела, Фрик шел в гараж и два часа чистил и драил машину, готовя ее к завтрашним разъездам. Своими руками он перебрал мотор, и эти же руки чинили сантехнику, устанавливали душевые кабины, рыли новый колодец. Только благодаря его усилиям «Уобернский приют» выстоял в тяжелейшие времена. Внук Вилли помогал ему во всем, молча переходя с объекта на объект, замкнутый низкорослый малый в зеленой фуфайке с капюшоном. Фрик передавал внуку свой опыт в надежде, что после его смерти тот, так сказать, подхватит знамя, но Вилли был явно не из первых учеников.
— Ничего, — решил успокоить меня Фрик. — Потихохоньки, полегохоньки. Куда спешить, правильно? Пока я сыграю в гроб, Вилли разберется, почем фунт.
Но наибольший интерес ко мне проявляла, конечно, Виктория. Я уже объяснила, почему для нее было так важно поставить меня на ноги, но, кажется, дело этим не ограничивалось. Ей не хватало человеческого общения, и, как только я пошла на поправку, она стала все чаще ко мне заглядывать. После смерти отца Виктория целиком посвятила себя его детищу. Приют стал ее домом, где, кроме Фрика и Вилли, ей не с кем было перемолвиться, тем более поделиться сокровенными мыслями. Постепенно я стала ее наперсницей. Мы легко нашли общий язык, и, по мере того как дружба наша крепла, я убеждалась в том, что у нас много общего. Хотя моя семья не могла похвастаться таким богатством, детство мое было вполне безоблачным, даже буржуазным, и жила я с ощущением, что для меня нет ничего невозможного. Я училась в хороших школах. Могла поговорить о книгах, знала разницу между «божоле» и «бордо» и понимала, почему Шуберт как музыкант стоит выше Шумана. Если иметь в виду атмосферу, окружавшую Викторию с детства, то, пожалуй, на социальной лестнице я стояла к ней ближе, чем прочие ее знакомые. Она не была снобом. Деньги ее не интересовали, и от преимуществ, которые они давали, она давно отказалась. Нас связывал некий общий язык, и когда она рассказывала о своей прошлой жизни, мне не надо было задавать уточняющих вопросов.
Она дважды была замужем — в первом случае «сделала блестящую, хотя и короткую, партию», как она сама иронизировала, а во втором, выйдя за некоего Томми (фамилия не называлась), адвоката по профессии, родила ему девочку и мальчика. Когда начались Беспорядки, он ударился в политику: сначала был помощником председателя «партии зеленых» (одно время все политические пристрастия у нас обозначались партийным цветом), а позже, когда ее под видом стратегических соображений партнерства поглотила «партия синих», стал профсоюзным координатором в западной части города. Во время антитаможенных бунтов, лет двенадцать назад, он стал жертвой полицейской облавы на проспекте Нерона. После гибели Томми его отец умолял невестку уехать из страны вместе с детьми, которым тогда было, соответственно, три и четыре года. Детей вместе с родителями мужа Виктория отправила за границу. Сама она отказалась пополнить армию беглецов, расписавшихся в собственном бессилии, но и подвергать своих детей смертельной опасности тоже не захотела. Бывают случаи, когда, я считаю, людей ставят перед немыслимым выбором, заставляя взваливать на себя непосильную ношу. Как бы ты ни поступил — потом всю жизнь будешь жалеть о своем решении. Итак, дети оказались в Англии. Первые год или два Виктория постоянно поддерживала с ними связь, но когда наша почтовая служба задышала на ладан, письма стали доставлять от случая к случаю (зачастую корреспонденцию мешками выбрасывали в море), а потом и вовсе прекратили. С тех пор прошло восемь лет, и Виктория уже перестала надеяться, что когда-нибудь получит от них весточку.