В своем краю
Шрифт:
— Это наш Милькеев, — сказала Катерина Николаевна.
— А! Господин учитель, — значительно склоняясь перед этим именем, промолвила княгиня. — После этого я молчу! Если Василий Николаич вас пригласил, что же после этого остается делать?
Княгиня посмотрела еще раз на Любашу пристально и прибавила: — Стыдитесь, стыдитесь, Любовь Максимовна!..
— Любовь Максимовна ни в чем не виновата, — заметила Катерина Николаевна. — Уж вы, княгиня, и без того огорчены...
— Не буду, Катерина Николавна! не буду плакать я!.. Извольте, не буду! Вам легко, не ваш
В эту минуту в дверях балкона показалась седая борода Максима Петровича. Он искал дочь, чтобы звать ее домой. Он тоже уже знал об дуэли.
— А-а! — воскликнул он, увидав княгиню, — это вы, ваше сиятельство!
Княгиня гордо и холодно поклонилась.
— Вы никак мою Любовь грызете тут, — продолжал старик, — ну! это дело! Не проказь. Я вчера видел проказы ее.
— Зачем же вы допустили вашу дочь до этого?
— Зачем? Молода. Вот зачем — пусть побалуется. Я уважаю вашу грусть, княгиня, вполне уважаю. Только Любу-то оставьте. Пусть балуется.
Катерина Николаевна не знала, что сделать, чтобы предупредить как-нибудь ссору между огорченной матерью и полоумным отцом.
— Баловство это убьет сына моего! — воскликнула княгиня, — слышите вы — сумасшедший вы изверг! Зачем она прежде кокетничала с ним, сидела по садам, улыбалась, кривлялась... Девка! И кто этот Милькеев... Что это такое — чтобы предпочесть его моему сыну... Кто это? Что это?
— Вы ошибаетесь, ваше сиятельство! Конечно, вы — мать... А я — отец... вот и все.
Княгиня продолжала: — Не надо было обманывать человека! Платить злом за добро. За мое расположение, за мою вежливость...
— Бог с ним с вашим расположением, княгиня, — перебил Максим Петрович. — И вежливости мы от вас никакой особенной не видали. Все гневаетесь.
— Напрасно я с вами говорю, Максим Петрович: вы — не человек. Вы, сударыня, Любовь Максимовна, вы зачем не пожалели меня?.. И что это, что это за фигура г. Милькеев!
— Позвольте, ваше сиятельство, — настаивал старик, — позвольте: вы ошибаетесь! Мимо Сидора да в стену. Нам с Любовью и Милькеев и ваш сын нипочем. Мы их и знать не хотим! У нас есть другой жених. Вот Катерина Николавна поможет нам свадебку сыграть. Все заживем! Я в Чемоданово ни ногой, Анна Михайловна скоро умрет; ваш Александр Васильич поправится. Уж мой зять об нем похлопочет. На что моя болезнь застарелая — и то пособил! Ведь меня в сумасшедший дом хотели отправить! Ей-Богу!
Он засмеялся и взглянул на всех. Все молчали. Люба-ша стояла спиной ко всем, припав лицом к окну; старик медленно продолжал: — Что ж! По-моему, это вовсе недурно! Человек он молодой, солидный, служит хорошо, доброй души, доктор хороший. Своего состояния нет; да вот у дяди, авось, земля очистится: он ему всю тогда припишет. 200 десятин, да служба, да практика, да за ней, может быть, бабушка и даст что-нибудь — будут жить хорошо. И собой он, по-моему, недурен. Женоподобен, это правда! да не всем же и силачами быть. Всякая женщина знает, кто ей как приходится! Читал я раз в книжке прошлого года... Так, оборванная книжка валялась... Два грека были: один был Менелай, а другой Парис...
Говоря это, он заложил руки за спину и, став перед Катериной Николаевной, загородил собой княгиню; Ново-сильская с упреком головой указала ему в ту сторону.
Старик обернулся к бедной матери, которая, склонясь на ручку кресел, кротко плакала, и сказал ей: — Ну, Марья Никитишна! Не убивайтесь. Сын ваш — человек еще свежий; вынесет рану. Эх! у кого, Марья Никитишна, нет змеи в душе! Живешь-живешь — как в комнате душной бродишь! В окнах сад виден хороший. Увидишь садик из окна, и хорошо будто; шевельнулся — опять жолтый простенок... Ну! а за простенком — опять весело! — прибавил он, вдруг бодро возвышая голос.
Никто ему не отвечал; он походил, повздыхал, взял фуражку и предложил дочери ехать домой... Люба даже не простилась с своим женихом; и если бы у нее спросили теперь, кого она любит: Руднева, который так предан ей, или князя, который, быть может, отдал жизнь за нее — она бы не знала, что сказать: и того жаль, и того жаль. И тот добр, и тот мил! И князь на краю гроба, и Руднев не виноват, что не ему пришлось быть на месте князя!
О Милькееве все забыли в этот день. Проснувшись около сумерек, он было пошел наверх, но в передней подбежал к нему дворецкий и жалостливо шепнул: — Княгиня там, Василий Николаич... маменька князя. Хорошо ли будет?
— И то правда! — сказал Милькеев, краснея. — Велите-ка мне лошадь оседлать.
И уехал к Лихачевым.
— Испортил ты все дело! — сказал младший Лихачев, — да что делать! Хуже-то будет не тебе, а мне и Богоявленскому. Богоявленскому революцию хочется видеть, а мне Италию во время революции. А тебе весь риск в том, если князь умрет, что на Кавказ пошлют те самые щи хлебать, из-за которых вы вчера оба показали столько мужества. Недоставало бы только, чтобы он из мести опять в комиссариат поступил. Как бы это устроить? А для тебя, я думаю, все равно, — лишь бы ощущения? На Кавказе есть и горы, и море, и «по камням струится Терек».
— Ну, нет! — отвечал Милькеев, — я не знаю, что мне делать?! Кавказ — не Италия. Я тогда буду с особенной охотой драться за Россию, когда в ней будет много знатных дам вроде Новосильской, много докторов вроде Руднева, много крестьянок вроде его покойной матери, много дельцов вроде твоего брата и много лихих помещиков вроде тебя!.. А пока Кавказ, брат, не Италия! Не уехать ли уж нам поскорее, пока все еще шито и крыто! Я заеду сейчас к Богоявленскому и потом в Троицкое, прощусь с ней, и будь готов дня через два в путь.