В темноте
Шрифт:
Я увидела Инку еще раз, в тот же день, но немного позднее. Я услышала шум на улице и выглянула из окна. В кузове грузовика сидела Инка, а рядом с ней – моя бабушка, папина мама, та самая, что связала мой драгоценный зеленый свитер…
Вдруг бабушка подняла глаза на наше окно. Не знаю, видела она меня в окне или просто догадалась, что я там, но она махнула мне рукой. Это даже был не взмах, а почти незаметный жест, специально для меня, на тот случай, что я ее вижу. Наверно, она думала, что охранники не обратят на это внимания, но один все-таки заметил. Наверно, ему это не понравилось: машет кому-то рукой, с улыбкой… И не боится. И он ее ударил. Ударил бабушку прикладом винтовки… Инка протянула к бабушке руки… Все, больше я их обеих никогда в жизни не видела.
После
В тот момент я начала понимать, что в нашей жизни нет места слезам. Позднее, когда мы будем прятаться в канализации, прямо под улицами, на которых играли дети, я не буду плакать из опасения выдать нас, но научилась я этому именно тогда, смотря, как бабушку и Инку увозят на верную смерть, я сказала себе, что не буду плакать. Нас всех, конечно, печалили мысли о том, что произойдет с Инкой и бабушкой, мысли о том, что с ними, возможно, уже происходит, но времени на печаль у нас не было, и поэтому мы выбрасывали тяжелые думы из головы. И не потому, что не любили их или не чтили их память. И не от равнодушия или отсутствия уважения. Нет, мы отказывались от скорби и грусти, потому что в нашей теперешней жизни слезам больше не было места. Кроме того, показывать свою грусть теперь было вообще нельзя. Где и когда угодно, но только не в гетто, только не в те времена. Почему? Да потому, что у всех вокруг были свои поводы для горя и печали. Все мы видели, как наших друзей и родных забирали и уводили на бойню. В любое другое время мы были бы сражены горем наповал, но теперь нам оставалось только надеяться, что мы не станем следующими.
Мама плохо справлялась со своими эмоциями. После этих первых «акций», в которых она потеряла свекровь и племянницу, у нее случился нервный срыв. (Позднее мы узнали, что и Инкина мама, моя тетя, тоже погибла во время той же самой «акции».) Вообще мама была сильной женщиной, но такого страшного удара перенести не смогла. Она где-то спряталась и некоторое время даже не ходила на работу. О том, где она прячется, папа не сказал даже нам с братом. Он опасался, что мы случайно выдадим ее, если к нам с обыском нагрянут гестаповцы. А пряталась она внутри дивана. Папа помогал ей забраться в ящик для постельного белья, раскладывал диван и накрывал его одеялом так, чтобы спереди оно свешивалось до самого пола. Я думала, что она по утрам уходит на работу, а она лежала в диване. А я была в полной уверенности, что дома, кроме нас с братом, никого нет! Первые подозрения возникли у меня, когда я услышала, что папа разговаривает с пустой комнатой. Он стоял в дверном проеме и говорил, говорил и говорил.
– С кем ты разговариваешь? – спросила я.
– Ни с кем, Кшися. Просто пытаюсь собраться с мыслями.
Но он не переставал разговаривать «ни с кем»! Звучало это почти комично. На этот раз он спрашивал у комнаты совета: что приготовить на ужин, во что нас с Павлом одевать… Мне было смешно слушать, как папа беседует с пустой комнатой, пока я, наконец, не услышала, как мамин голос, доносившийся из дивана, подсказывал отцу, что из продуктов осталось у нас в доме.
Продолжалось это несколько дней, потом отцу удалось убедить маму, что «акция» кончилась и теперь она будет в безопасности, но даже мне было видно, как ее изменили недавние события. Она стала очень суеверной. Однажды Павел рассказал, что ему приснилось, как в нашу квартиру пришли немцы, и мама снова спряталась в диванный ящик. И правда, прямо на следующий же день в нашу квартиру заявился немецкий солдат… и опять пощадил нас.
Предчувствия маленького Павла не обманули нас и в другой раз. Подобно многим другим еврейкам из гетто, моя мама начала носить с собой капсулы с цианистым калием, которые мы должны были принять в том случае, если нас арестуют. Немцы нас живыми не возьмут, поклялась мама. Она носила с собой три капсулы: одну для себя, одну для меня и одну для Павла. Наверно, была капсула и у отца. Яд мама носила на руке под ремешком часов, и как-то вечером одна капсула лопнула как раз в тот момент, когда мать готовила для Павла какую-то
Естественно, я ничего не знала о капсулах, а Павел просто не мог понять таких сложных вещей, но инстинктивно догадался о том, что произошло. В конце концов мама заметила, что одна из капсул раскололась и капли яда почти наверняка попали в еду. Она бросилась к нему, начала обнимать и целовать, и после этого случая стала считать его кем-то вроде провидца. Ему было всего три, а он уже увидел сон про очередной визит немцев и откуда-то узнал, что еда отравлена. До самого конца войны мама будет то и дело спрашивать его:
– Павелек, не идут ли немцы?
Не думаю, что у братишки были сверхъестественные способности, но эти «акции» изменили всех нас – сломали, унизили и напугали до такой степени, что мама готова была поверить в пророческий дар Павла. Папа часто рассуждал о том, что с нами происходит. Сначала, говорил он, всех свобод нас лишили русские. У нас отняли привычный образ жизни, напичкали коммунистической пропагандой до того, что мы перестали чувствовать себя людьми. Все вокруг стало не таким, как было, и жизнь, которая раньше казалась прямой и гладкой дорогой, превратилась в кривую тропинку с камнями и ямами на каждом шагу. После русских пришли немцы и низвели нас до ничтожества, заставляя бесконечно страдать. Мы утратили способность плакать по отнятым у нас родным и любимым. Потому что понимали, что полная ликвидация еврейского населения – это вопрос решенный. Потому что начали верить, что это наша судьба и мы перед ней бессильны.
Я тоже видела, как изменилась: не проливала слез ни по бабушке, ни по тете, ни по Инке – просто стискивала зубы, делала глубокий вдох и продолжала двигаться по жизни. И за все это ненавидела немцев. Я ненавидела их за то, что они пусть всего на несколько дней, но превратили мою мать в слабое и запуганное существо. Ненавидела их за то, что они уже отобрали у меня родных… Но больше всего я ненавидела немцев за то, что они отобрали у меня слезы.
И за это им не было прощения.
Совсем скоро наша жизнь станет предметом манипуляций страшного человека по имени Йозеф Гжимек, оберштурмфюрера СС, коменданта Львовского гетто. Кому из нас жить, а кому умирать, будет решать именно он – заплечных дел мастер, специалист по ликвидации гетто. Спустя годы его будут судить за военные преступления. Но в тот момент мы знали только то, что этого человека посылают из города в город организовывать гетто и планировать уничтожение и высылку в лагеря еврейского населения. Весть о том, что Гжимек назначен комендантом Львовского «Ю-Лага», повергла нас в ужас.
Прибытие палача совпало по времени с изоляцией гетто. Оно уже было окружено изгородью, и попасть в него можно было только через ворота, расположенные рядом с проходящим над Замарстыновской улицей мостом. Но до августа 1942 года это был не столько блокпост, сколько пункт проверки документов. Точно так же, как это сделали мы, переезжая в квартиру на Замарстыновской, 120, пройти под мостом мог любой, у кого эти документы были в порядке. Гетто было отделено, но еще не отрезано от города. Однако после августовской «акции» 1942 года «открытая» часть города была ликвидирована и оставшихся евреев загнали в обнесенный забором «Ю-Лаг». Все это было элементом немецкого плана, в соответствии с которым нас выдавливали во все меньшее пространство, чтобы нас было легче контролировать, чтобы над нами было легче издеваться, чтобы нас было легче уничтожать. Теперь мы, как говорил папа, «остатки львовского еврейства», были заперты за 4-метровыми стенами. Через каждые несколько метров вдоль стены располагались посты с вооруженными часовыми. Работавшим в городе евреям выходить из гетто разрешалось только строем. На входе и выходе из гетто рабочих пересчитывали по головам.