В темных религиозных лучах. Вместо послесловия
Шрифт:
Священник и диакон вышли из алтаря и потекли по храму. Впереди шел диакон со свечою, толстой, особенной, диаконской. Это был невысокого роста и средних лет человек, одутловатость которого переходила в полноту. Видно, что он очень боялся и даже стеснялся священника, но в то же время шел у него в дисциплине. Лицо у него было грустное, и на этот раз видно было, что он повиновался неохотно. Священник шел позади него с кадилом, в котором ярко горели угли и дымился ладан. Сделав несколько шагов, они останавливались, диакон что-то пел, а священник ему подпевал, и кадил, и кланялся. Свет от большой свечи диакона кидался на образ, и всякий раз из-под тяжелой ризы
Церковь, однако, была пуста и затворена. Да и не всенощная это была, а именно утреня, ибо шел, очевидно, поздний час суток. Ни одного молящегося не было, как и у Василия Блаженного, когда я его осматривал. Но там это было случайно, а здесь преднамеренно и как-то вековечно и окончательно. Та пустынность земли, о которой я выше упомянул, и отразилась в моем сердце собственно от пустынности одной этой церкви, ибо землю-то я не очень заметил, а утроенным, учетверенным глазом смотрел внутрь церкви и ужасно томился… Но и опять это томление души было такое, что я хотел, чтобы оно еще смертельнее и смертельнее падало и сгущалось.
Священник делал вид, как будто он ничего не замечает, и беспокоился только наивный диакон. Священник же, кадя перед образами, не оборачивался ни назад, ни по сторонам — совершенно как Хома-Брут, читая псалтырь, — и потому мог сохранять наружность, что он вовсе не видит полного отсутствия молящихся в храме. Только очень следя за губами, я заметил, что он творит возгласы гораздо громче обыкновенного; как и все, «хвалите имя Господне» проходило особенно торжественно. В то же время, однако, было очевидно, что священник проходит всю службу со смертельным страхом, гораздо сильнейшим, чем мелкое наружное беспокойство диакона. Как будто он знал тайну храма, которой не знал диакон. Ноги его едва передвигались. «Скорей! Скорей! Когда же рассветет утро», — как бы вторили слова его словам Хомы-Брута. Но наружно он истово кланялся и громко пел: «Хвалите имя Господне, хвалите рабы Господа».
Но рабов не было. Никого не было. Ничего не было. «Сгинь, нечистый!» — вздрогнул я во сне и проснулся.
* * *
Пароход еще стоял. Я сел на койку и вытер холодный пот. «Что это такое? что я видел? Параскева-Пятница — студент — Василий Блаженный — археология — Серапеум. Что за чепуха?» Но безопасное чувство пассажира, который стоит на якоре, превозмогло беспокойство философа, и, обернувшись лицом к стенке (а я спал на верхнем ярусе морской койки), я вновь заснул крепким сном.
И опять шум, но на этот раз стихий. Ночь. Буря. Но наш пароход, хорошей рижской компании, мощно рассекает волны, а я стою около борта со спокойным чувством человека, прошедшего курс физики и механики: — «Ничего». Стою у борта, и будто бы борт этот высокий-высокий, а неподалеку, в сторонке, бьется суденышко, совсем не искусное, самодельное, на каких между Архангельском и Соловками ездят богомольцы. И вот снится мне, будто бы мы и не в Рижском заливе, а в Белом море, а пароход-то наш — рижский. Но я всего этого не соображаю, а только смотрю на суденышко. Около мачты, по реям, по каким-то лесенкам мелькают фигуры, и будто назад отдувает ветром какой-то креп, и все они, эти фигуры,
Мне никто не отвечал от смертельного перепуга. Все метались из стороны в сторону, тянули какие-то веревки, кричали, ободряли друг друга, но бодрости ни в ком не было. Это было действительно суденышко, возвращавшееся из Соловков в Архангельск с доморощенным монахом-капитаном и монахом-лоцманом. Смешные монашеские служки работали за матросов.
«Нам и Духу Святому изволилось»…
«Что такое?» — думаю. Ветер:
— Вззг!.. Вззг!.. Точно вой зверья в лесу, точно одушевленное существо.
Хлопнула мачта. Ужасный треск. Суетня увеличилась. И как бывает во сне, где нам ни жалко, ни любо, я так же спокойно, будто осмотрев свой департамент, вернулся на пароход: «здесь суше». И стал смотреть с борта назад и в сторону.
«Нам и Духу Святому изволилось», — точно доносилось до меня с гибнувшего суденышка. «Что они хотели сказать?» — спрашивал я себя. А где-то я слыхал эту формулу ли, заклинанье ли, причитанье ли. Верно, они хотели этим выразить, что вышли из гавани хоть и в неблагоприятный ветер, однако помолясь и не без благословения свыше. В утешение себя причитают.
Ветер визжал в снастях, и трубы нашего парохода страшно раскачивались из стороны в сторону. Я стал между какими-то двумя шкафчиками с вещами и корзинками буфетчика. Мне было уютно и даже не очень холодно.
Суденышко отставало, хотя, побораемый волнами, и наш пароход едва двигался. Черные тени мелькали все быстрее. По небу неслись клоки туч, но само небо было сине и светила полная студеная луна.
Мчатся тучи, вьются тучи,
Невидимкою луна
Освещает снег летучий…
Мутно небо, ночь мутна,
— прочитал я Пушкина, как всегда читаю его описания, прелестную поэтическую параллель прелестям природы. «Как они заплетаются в своих крепах и широких рукавах. Нужно тянуть веревку, а тут рукава, и он тянет за рукав, а не за веревку. Чепуха неприспособленности»… — соображал я во сне и продолжал из Пушкина:
Хоть убей, следа не видно!
Сбились мы, что делать нам!
В поле бес нас водит, видно,
Да кружит по сторонам.
Задвигалась рулевая цепь, капитан что-то кричал в рупор, пароход, кажется, хотели повернуть, но он не повертывался. Вдруг тут же, около себя, я услышал слабый, едва доносившийся писк. «Это еще что за чепуха, или я брежу во сне?» Писк прекратился или ветер заглушил его. Я отчетливо стал припоминать бледные лица монашков. Когда они шептали свое: «Нам и Духу Святому изволилось», то мне казалось, что губы-то их произносили: «и Духу Святому изволилось», а в сердце стояло одно горькое, отчаянное: «нам изволилось». Бедные вспоминали, что ведь в точности день и час их отправления вовсе определился не небесными знаками, а какими-то покупочными расчетами, и еще они дожидались одного важного (для них важного) пассажира, какого-то богатейшего купца из Вятки, и вот когда приехал купец, то они прибавили: «и Духу Святому изволилось»; «нам и Духу Святому изволилось», и — подняли якорь и марш. А на барометр не посмотрели, да верно, у них и нет барометра.