В. А. Жуковский
Шрифт:
В 1820 г. мы находим в письмах Пушкина ряд высказываний о поэзии Жуковского, в которых Пушкин заново для себя оценивает и литературную позицию Жуковского, и его место в современной литературе. Пушкин с нетерпением ждет перевода Жуковским «Шильонского узника», ибо он любит Жуковского и желает ему выбраться на большую дорогу литературы, которую Жуковский утерял во второй половине 10-х гг. Потому-то в литературе было так приветствовано обращение Жуковского к работе над «Шильонским узником», что все почитатели Жуковского восприняли его работу над Байроном как разрыв с мелкой тематикой придворной мадригальной поэзии. Поэтому же Пушкин с раздражением встретил переводы Жуковского из Мура, в которых он усматривал, и справедливо, возвращение к тем же традициям реакционной мистики. В своих письмах этих лет Пушкин пишет, что Жуковскому пора обратиться к самостоятельной работе, что довольно ему быть переводчиком, что пора ему иметь собственные «крепостные вымыслы». Эти отдельные высказывания Пушкина подхватываются подготовленным к ним литературным мнением и начинают складываться в общую оценку современниками всего смысла поэтической работы Жуковского. Наконец, в 1824 г. у Пушкина, видимо, возникает убеждение, что роль Жуковского, такого, каким он представлен в своем собрании стихотворений издания 1824 г., уже выполнена и что место его в литературе отодвинуто в прошлое. Так, он писал 13 июня 1824 г. брату: «Жуковского я получил. Славный был покойник. Дай бог ему царство небесное». К этим строкам Б.Л. Модзалевский в своем издании писем Пушкина делает примечание: «Что именно из сочинений Жуковского послал Л.С. Пушкин брату, неизвестно».
Декабристскую оценку творчества Жуковского с наибольшей отчетливостью выразили А. Бестужев и поддержавший его Рылеев. В статье «Взгляд на старую и новую словесность в России» Бестужев писал: «Кто не увлекался мечтательною поэзиею Жуковского, чарующего столь сладостными звуками? Есть время в жизни, в которое избыток неизъяснимых чувств волнует грудь нашу; душа жаждет излиться и не находит вещественных знаков для выражения; в стихах Жуковского, будто сквозь сон, мы как знакомцев встречаем олицетворенными свои призраки, воскресшим былое [64] . Душа читателя потрясается чувством унылым, но невыразимо приятным. Так долетают до сердца неясные звуки Эоловой арфы, колеблемой вздохами ветра. — Многие переводы Жуковского лучше своих подлинников; ибо в них благозвучие и гибкость языка украшают верность выражения. Никто лучше его не смог облечь в одежду светлого, чистого языка разноплеменных писателей; он передает все черты их со всею свежестью красок портрета, не только с бесцветною точностью силуэтною. У него природа видна не в картине, а в зеркале. Можно заметить только, что он дал многим из своих творений германский колорит, сходящий иногда в мистику и, вообще, наклонность к чудесному; но что значат сии бездельные недостатки во вдохновенном певце 1812 года, который дышит огнем боев, в певце луны, Людмилы и прелестной как радость Светланы»? [65] Эта очень бережная и осторожная критика немецкого мистицизма Жуковского выражала, по существу, резко отрицательное отношение декабристов к литературной позиции Жуковского, она послужила началом развернутого наступления критики на его поэзию. За этим деликатным осуждением стояло требование, выдвинутое Бестужевым в другой статье: «Было время, что мы не впопад вздыхали по-стерновски, потом любезничали по-французски, теперь залетели в тридевятую даль по-немецки. Когда же попадем мы в свою колею? когда будем писать прямо по-русски?» [66] С этой точкой зрения перекликается и статья В. Кюхельбекера «О направлении нашей поэзии особенно лирической в последнее десятилетие», в которой Кюхельбекер нападает на жанры школы Жуковского, на элегии и баллады. Так, Кюхельбекер пишет: «Картины везде одни и те же: луна, которая, разумеется, уныла и бледна, скалы и дубравы, где их никогда не бывало; лес, за которым сто раз представляют заходящее солнце, вечерняя заря; изредка длинные тени и привидения, что-то невидимое, пошлые иносказания, бледные, бессвязные олицетворения… в особенности же туман: туманы над водами, туманы над бором, туманы над полями, туман в голове сочинителя… Прочитав любимую элегию Жуковского, Пушкина или Баратынского, знаешь все — чувств у нас давно нет: чувство уныния поглотило все прочие. — Все мы взапуски тоскуем о своей погибшей молодости; до бесконечности жуем и пережевываем эту тоску и наперерыв щеголяем своим малодушием в повременных изданиях… О мыслях и говорить нечего. — Печатью народности отмечены какие-нибудь восемь-десять стихов в «Светлане» и в «Послании к Воейкову» Жуковского» [67] . Всеобщие нападки на элегическое направление побудили одного из наиболее заметных представителей элегической поэзии — Баратынского — выступить с осуждением собственной литературной позиции. В послании «К Богдановичу», написанном 17 июня 1824 г., Баратынский писал об элегиях:
64
Эти мысли впоследствии буквально повторил Белинский.
65
«Полярная Звезда на 1923 г.», стр. 22.
66
А. Бестужев, Взгляд на русскую словесность в течение 1924 г. — см. Полное собрание сочинений (Бестужева) Марлинского, СПб., 1840, стр. 200.
67
«Мнемозина», 1824, ч. 2, стр. 87 и сл.
Критическая точка зрения А. Бестужева на поэзию Жуковского была подхвачена с прямой ссылкой на Бестужева и в журнале Греча и Булгарина — «Сыне Отечества». «Было время, — писал автор статьи «Письма на Кавказ», — когда наша публика мало слыхала о Шиллере, Гете, Бюргере и других немецких романтических поэтах; — теперь всё известно; знаем, что откуда заимствовано, почерпнуто или переиначено. Поэзия Жуковского представлялась нам прежде в каком-то прозрачном, светлом тумане; но на все есть время, и этот туман теперь сгустился. Мы видим имена Шиллера, Байрона, Гете, яснеющие в тумане, — но с грустью обращаемся к Светлане, некоторым посланиям, повторяем с чувством некоторые строфы из Певца во стане русских воинов, и — ожидаем» [68] . С еще большей резкостью эта точка зрения высказана была П. Катениным в письме к Н.И. Бахтину от 14 ноября 1824 г.: «Многие думают, что ни тот и ни другой [ни Вяземский, ни Жуковский. — Ц.В.] не выдали по сие время ничего большого и даже ничего собственно своего» [69] . В следующей книжке «Сына Отечества» во втором «Письме на Кавказ» [70] нападению подвергается мистический характер лирики Жуковского. Анализируя его «Привидение», критик цитирует:
68
«Сын Отечества», 1825, ч. 99, № 2, стр. 205, Ж.К., «Письма на Кавказ. Письмо первое».
69
«Русская старина», 1911, т. 146, стр. 175.
70
«Сын Отечества», 1825, ч. 99, № 3, стр. 310.
«Воля ваша, — говорит он, — но эта таинственность в свиваньи и развиваньи пелены, или покрова — непостижима; и если это тайна, которую не нужно знать читателю, то лучше вовсе умолчать о ней… Не могу однако же скрыть желания, чтоб наконец прошла мода на этот род поэзии, которую А.А. Бестужев, по справедливости, назвал неразгаданною, и чтоб мы могли наконец читать прекрасные стихи без таинственного лексикона». Параллельно с этой серией направленных против него статей Жуковский делается объектом политических эпиграмм. Так, в 1818 г. получает распространение анонимная эпиграмма на Жуковского — четыре стиха из опубликованного А.Я. Максимовичем [71] послания Милонова «В Вену к друзьям», характеризующая наступившую реакцию в литературе:
71
«Карамзин и поэты его времени», малая серия «Библиотеки Поэта», Л., 1936.
Несколько позднее получает широкое распространение исходящая из декабристских кругов эпиграмма на Жуковского — пародия на его «Певца во стане»:
Из савана оделся он в ливрею, На ленту [пудру] променял свой миртовый [лавровый] венец, Не подражая больше Грею, С указкой втерся во дворец. И что же вышло наконец? Пред знатными сгибая шею, Он руку жмет камер-лакею. Бедный певец!Эпиграмму эту приписывали Пушкину, Рылееву, А. Бестужеву, Булгарину и Воейкову [72] . Ни Пушкин, ни Рылеев, ни Воейков авторами эпиграммы не были. Жуковский считал ее автором Булгарина. Греч в своих «Записках» утверждает, что автором этой эпиграммы был Булгарин, что эпиграмму эту прочел Жуковскому Воейков и что Жуковский после этого говорил ему, Гречу: «Скажите Булгарину, что он напрасно думал уязвить меня своей эпиграммою, я во дворец не втирался, не жму руки никому. Но он принес этим большое удовольствие Воейкову, который прочел мне эпиграмму с невыразимым восторгом» [73] . То, что Жуковский действительно слышал эту эпиграмму от Воейкова, подтверждает письмо А.И. Тургенева, который писал об этой «мерзкой эпиграмме» П.А. Вяземскому 22 мая 1825 г.: «Воейков, который также с торжеством поспешил прочесть эту эпиграмму Жуковскому…» [74] Свидетельство Греча о том, что автор эпиграммы Булгарин, поддержал и А.Н. Веселовский [75] .
72
См. «Новое время», 1903, № 9845, статья П. Ефремова; «Саратовский листок», 1897, № 58, статья О.В.; «Старина и Новизна», кн. 8, 1904, стр. 37; «Поэты-декабристы». Сборник стихотворений под ред. М.П. Алексеева, Одесса, 1931, стр. 35; «Русская Старина», 1870, т. 1, стр. 521 — «Записки М. Бестужева». Автором эпиграммы был, видимо, А. Бестужев. В составлении ее принимал участие и Булгарин.
73
Н. Греч, Записки, Academia, 1934, стр. 493.
74
Остафьевский Архив, т. 3, стр. 127.
75
Ал. Веселовский, В.А. Жуковский. Поэзия чувства и сердечного воображения, СПб., 1904, стр. 323.
Когда все эти отдельные критические высказывания против Жуковского оформились в связную концепцию и возвратились к Пушкину, Пушкин, который не мог возражать на выдвинутые против Жуковского аргументы, ибо они основывались на мыслях, высказанных им в разное время в письмах, — решительно выступил на защиту поэзии Жуковского, возражая на эту концепцию не по существу, а путем подчеркивания ее односторонности, подчеркивания положительных заслуг Жуковского перед русской литературой. 23 января 1823 г. он писал Рылееву о статье Бестужева: «Не совсем соглашаюсь с строгим приговором [Бестужева] о Жуковском. Зачем кусать нам груди кормилицы нашей? Потому что зубки прорезались? — Что ни говори, Жуковский имел решительное влияние на дух нашей словесности; к тому же переводный слог его останется всегда образцовым». Это же большое значение творчества Жуковского подчеркивает он и в письме к П. А. Вяземскому от 23 мая 1823 г.: «Ты слишком бережешь меня в отношении к Жуковскому. Я не следствие, а точно ученик его… Никто не имел и не будет иметь слога, равного в могуществе и разнообразии слогу его. В бореньях с трудностью силач необычайный». По поводу попытки Пушкина защитить Жуковского Рылеев, в свою очередь, писал Пушкину 12 февраля 1823 г.: «Не совсем прав ты и во мнении о Жуковском. Бесспорно, что Жуковский принес важные пользы языку нашему; он имел решительное влияние на стихотворный слог наш — и мы за это навсегда должны оставаться ему благодарными, но отнюдь не за влияние его на дух нашей словесности, как пишешь ты. К несчастию, влияние это было слишком пагубно: мистицизм, которым проникнута большая часть его стихотворений, мечтательность, неопределенность и какая-то туманность, которые в нем иногда даже прелестны, растлили многих и много зла наделали. Зачем не продолжает он дарить нас прекрасными переводами из Байрона, Шиллера и других великанов чужеземных. Это более может упрочить славу его» [76] .
76
К. Рылеев, Полное собрание сочинений, Academia, 1934, стр. 483.
Таким образом, подводя итоги, можно сказать, что, хотя в той критике, которой декабристы подвергли поэзию Жуковского, его немецкий мистицизм и элегическую романтику, были черты сходства с критикой классиков из «Беседы», — принципиальный смысл этой критики был иным. Позиция декабристской литературы была сложной и противоречивой: наряду с апологией Державина, как «идеального типа поэта», поэта огромного государственного масштаба, наряду с пропагандой «героического историзма», характерной и для позиции классиков, декабристы выступали представителями нового национального сознания. Их народность была народностью романтической. Больше, чем Державина, они пропагандировали Байрона. Рылеев прямо писал Пушкину: «Ты можешь быть нашим Байроном!» Нападения критики были направлены не против романтизма вообще, а против романтизма мистического, и потому-то против Жуковского как вождя этой школы в России.
Время руководящей роли Жуковского в русской литературе действительно закончилось. А.Н. Пыпин говорил об этом в своих «Исторических очерках»: «Содержания Жуковского достало только для эпохи, непосредственно следующей за Карамзиным, для первого и отчасти второго десятилетия XIX века, затем время перегнало его, и он остался вне движения» [77] . В свое время Белинский подвел итоги всем этим дискуссиям вокруг Жуковского: «Время баллад, — писал он, — совершенно прошло» [78] .
77
А.Н. Пыпин, Исторические очерки. Характеристика литературных мнений от 20–50-х гг., СПб., 1873, стр. 29.
78
В.Г. Белинский, Сочинения, т. 3, 1919, стр. 115.