В. С. Печерин: Эмигрант на все времена
Шрифт:
Бездна народа собралась слушать нового проповедника, – пишет он. – Я нимало не сробел – гляжу в половине проповеди, а уже одна женщина утирает себе глаза. «Дело выиграно!» – сказал я самому себе и – пошел, пошел и кончил среди слез и стенаний моих слушателей. Очень недурно для первой попытки (РО: 254).
На другой день о его проповеди говорил весь город, привыкший «к правильным, математическим, размеренным, бесчувственным проповедям на французский лад» (РО: 254).
Ораторский дар Печерина отмечали все современники. Студенты в Московском университете запомнили блеск и одушевленность его лекций; прихожане, слушавшие его проповеди сначала на немецком, потом на французском и, наконец, на английском языке, находили, что он умеет тронуть их сердце глубже, чем большинство проповедников, говорящих на родном наречии. Печерин объясняет свою способность находить путь к сердцам слушателей тем, что его понятия формировались под влиянием лучших образцов духовной литературы: в десятилетнем возрасте он читал вслух матери, бабке и тетке «Беседы» Иоанна Златоуста, Жития Святых, Киево-Печерский Патерик. Писания Иоанна Златоуста и Блаженного Августина он считал «истинно образцовыми проповедями», потому что «их краткие и простые поучения не допускали никакой декламации» (РО: 234, 258).
Глава пятая
«Церковь есть лучшая школа ненависти»
До конца 1844 года Печерин оставался в Виттеме, но следующий год принес ему неожиданную и желанную перемену, открывшую самый светлый период его монашеской жизни. Решением конгрегации его переводили в Англию. Он тогда не знал, что это решение было вызвано расследованием, начатым министерством иностранных дел России [56] . Для русских политических эмигрантов континентальные страны Европы стали небезопасны. Существовала вероятность быть выданным французским правительством или просто быть похищенным. Незадолго до обращения, в 1840 году, Печерина вызвали в полицию в Льеже по какому-то формальному поводу, но он сразу представил себе, что если в России узнают о том, где он находится, то могут затребовать его возвращения, и это был бы для него «из всех ужасов ужаснейший» (РО: 260). О такой опасности спустя два года, когда он уже находился в Англии, предупреждал его Гагарин, советуя не ходить в гавань, когда в ней стоят русские корабли. Гагарин уведомлял, что опасается встреч с представителями русских властей, после того, как «русский консул в Марселе грозился при первом благоприятном случае схватить его и, посадивши на военный корабль, отправить в Россию» (РО: 263).
56
В апреле и мае 1845 года Печерин писал двоюродному брату Ф. Ф. Печерину, что позволило III Отделению, перлюстрировавшему письма (и адресату не доставленные), наконец выяснить его местонахождение. Предшествующие розыски ни к чему не привели, так, например, на запрос 1844 года из русского посольства в Гааге редемптористы ответили резким отказом (РО: 260), консул в Антверпене сообщал, что Печерин отбыл в Америку (Мак-Уайт 1980: 131). Уже в Фальмуте русский консул сообщил Печерину, что 17 февраля 1848 года было принято решение Сената об изгнании В. С. Печерина из отечества за отказ вернуться в Россию и о лишении его всех прав состояния.
Одной из многих причин, заставивших его «искать убежище под кровом католического монастыря», Печерин называет «непомерный страх России, или, скорее, страх от Николая». «Важнейшие поступки моей жизни, – рационализирует Печерин, – были внушены естественным инстинктом самосохранения. Я бежал из России, как бегут из зачумленного города» (РО: 260). Его ужасала мысль о невозможности изменить в России свою участь – вероятность стать «подлейшим верноподанным чиновником или попасть в Сибирь ни за что ни про что» казалась ему равно допустимой и равно отвратительной.
После запроса консула Печерина немедленно перевели из Виттема в Брюгге, еще через два месяца в Льеж, а ноябрь и декабрь он провел в Париже, где, как уже говорилось, он жил в польской конгрегации Воскресения и где произошло его знакомство с кругом Свечиной и Гагарина. В тот период Печерин поддерживал самые тесные отношения с членами ордена Воскресения, основанного бежавшими от преследований польскими офицерами. Общество было основано «в самый день Светлого Христова Воскресения», но под этим титулом скрывался «другой, таинственный смысл» – воскресение, или освобождение Польши. В письмах к Чижову он обходит этот период своей жизни стороной, справедливо полагая, что его сочувствие полякам после восстания 1863 года, ставившего своей задачей объединение с Литвой и отделение от России, не найдет поддержки среди его друзей славянофилов. Как уже говорилось, все события и переживания, связанные с первыми годами католической жизни, Печерин заслоняет ироническими обличениями с позиций сегодняшнего дня.
1 января 1845 года Печерин сошел на пристань в Лондоне. Англия того времени являла собой исключительный пример законности и уважения прав личности, о которых жители континентальной Европы могли только мечтать. Вековые традиции создали бытовые привычки скромного комфорта и стиль сдержанной доброжелательности, лишенной аффектации, свойственной французам, и воспринимаемой многими русскими как неискренность. Хотя экономические условия и политическая жизнь Англии были далеки от совершенства, Печерин, как и Герцен, только здесь почувствовал дух личной независимости, определяющий общественную жизнь страны.
После четырех лет затворничества, в котором удовлетворялись все его материальные нужды и где он был полностью освобожден от принятия каких бы то ни было решений, Печерин почувствовал себя в Лондоне беспомощным, как ребенок. Он и до монастырской жизни был довольно неловок в практических делах, что по русской дворянской привычке ставил себе даже в заслугу, а тут, оказавшись «в колоссальном, как беспредельный океан, Лондоне», «(…) совершенно растерялся и не знал, как и шагу ступить» (РО: 256). Его встретил прямо на пристани господин Лайма, учитель маленькой школы в городке Фальмут в Корнуолле, на самом юго-западном конце Англии, куда орден направлял Печерина. Лондон настолько ошеломил Печерина своими размерами и великолепием, что «старинный дух приключений, казалось, совершенно покинул» его, и все три дня до отъезда в Фальмут он безвылазно просидел в гостинице, не отваживаясь выйти на улицу. Только один раз он отправился с поручением от братьев ордена Воскресения к польскому поэту Томашу Олизаровскому [57] , и то в сопровождении Лаймы. По дороге в Фальмут он заехал в Бат представиться епископу ордена Баггсу, у которого мог бы попросить денег на дальнейшую дорогу –
57
Томаш Август Олизаровский (1811–1879) – поэт украинской школы, друг Мицкевича, автор сборника «Exercycye poetyckje» (Лондон, 1939).
В отличие от католических стран Европы, идеи ультрамонтанства еще не проникли в среду английского католического духовенства. Католическая церковь в протестантской Англии была слаба, и приезжавших с материка миссионеров принимали, как пишет Печерин, «с отверстыми объятьями». Духовенство «сохраняло большую долю свободного английского духа» (РО: 258), да и вообще «свободный английский дух» представлял желанный контраст душной атмосфере континентальной Европы. Печерин оценил непривычное отсутствие бюрократического формализма в отношениях – в доме епископа Баггса оказалось ненужным рекомендательное письмо от Ермолова, русского католика в Париже; сопровождавший его скромный школьный учитель Лайма, ожидавший в передней, был приглашен к столу. На следующий день они присутствовали на торжественной обедне, после которой их обоих пригласили на парадный обед для духовенства и видных католических деятелей. Служба приятно поразила Печерина простотой, лишенной аффектации, которой англичане не терпели. За обедом велся приятный и разнообразный разговор, «без малейшего клерикального педантизма» (РО: 258). Может быть, в то время Печерин не формулировал своих впечатлений в таких выражениях, но его эстетическому чувству отвечали «простота и вкус» церковного убранства, отличавшегося от «кукольной комедии» бельгийских церквей, так же как и продуманная естественность английского пейзажа, в котором он узнавал виденное «в романах Стерна, Голдсмита, Вальтер Скотта, в английских эстампах» (РО: 261). Описывая этот период своей жизни, Печерин находит уместным вспоминать уже не французских авторов и юношеские мечты над картой Европы, а английских романистов и то, что он «с самого детства любил Англию». Опять он стремится найти предопределение в своей судьбе и пишет о том, как «посреди русских степей в долгие зимние вечера сидел и мечтал над картою Англии, следил за всеми изгибами ее берегов, внимательно рассматривал все эти разноцветные ширыг [shire, графство – англ. ], города, реки, бухты, заливы и душа неслась туда, туда, в неведомую даль (…) "И вот, мечта моя осуществилась, и то, что мне грезилось во сне, теперь я вижу наяву!"» (РО: 261–262). Насколько Франция и французы его разочаровали, настолько привязанность к Англии и английским нравам и обычаям с годами в нем росла.
Фальмут оказался исключительным опытом в его миссионерской деятельности. Здесь ему было суждено провести четыре с половиной года почти в такой обстановке, о которой он мечтал над страницами Жорд Санд. Немногочисленный круг католиков, менее ста человек, живших здесь среди протестантского окружения, состоял не из «бедняков и подонков общества», которым по уставу следовало проповедовать евангельские истины, а из нескольких образованных и симпатичных семей, для которых было достаточно маленького причта из трех человек – настоятеля отца де Бюггеномса, брата-прислужника Фелициана и Печерина. Жили они в живописном маленьком домике на самом берегу моря. Фелициан превратил небольшой палисадник у дома в цветущий сад, Печерин сблизился с самой образованной в округе семьей госпожи Эдгар, а отец де Бюггеномс «рассыпался в заявлениях беспредельной дружбы и привязанности» к Печерину, уверяя, что он «Sup'erieur только для формы» (РО: 269). Сокрушаясь о загубленных в монастырской жизни годах, о Фальмуте Печерин не может не говорить с ностальгией – с ним было связано у него много воспоминаний о прелести английской природы и архитектуры, дружеских и даже немного романтических отношениях с госпожой Эдгар и ее дочерьми. Госпожа Эдгар после падения с лошади осталась калекой, и вечерами близкие собирались около ее постели и просили Печерина читать им вслух, деликатно давая ему возможность улучшить свое произношение. Одна из дочерей, Анна Гамильтон, оказалась не лишенной дарования писательницей, ее чтение вызывало на глазах чувствительного Печерина слезы. Младшая, Каролина, пробудила в нем более нежное чувство, но оно исчезло «после вечерней молитвы». Кажется, это единственный случай, когда Печерин пишет о действии молитвы на его душевное состояние, а не упоминает ее как обязательный ритуал. Он возвращается памятью к идиллическим картинам этого времени, описывает, как в майские дни 1848 года, когда вся Европа жила событиями февральской революции во Франции, а в Москве «славянофилы и западники проводили дни и ночи в бесплодных прениях» (РО: 265), он лежал на зеленой мураве на берегу моря, а вокруг паслись «английские овцы». Почему-то даже здесь он чувствует себя Дон Кихотом, правда, превратившимся в «аркадского пастушка». Без литературных аллюзий, без взгляда на себя со стороны романтическое сознание не может существовать.
Это был медовый месяц моего священства, – пишет Печерин, – тогда я еще не раскусил горького ядра монашества и не сказал с героем Спиридиона: Gustavi paululum mellis et ecce nunc morior! (Немного отведал меда и вот теперь умираю! – лат.) (РО: 265).
Об этом периоде Печерин пишет без скептицизма и горечи, вставляет коротенькие юмористические сценки, не имеющие отношения к «многосложному развитию мысли», но оживляющие его повествование стернианской намеренной случайностью. Так, например, он описывает свое недолгое пребывание в глухом захолустье, где замещал капеллана в монастыре кармелиток:
Перед домом была целая роща вековых вязов; на них колыхались огромные гнезда ворон: их тут была целая республика и очень шумная: у них беспрестанно происходили какие-то прения; они вечно перебивали друг друга, как это делается во французском народном собрании, а иногда все сразу каркали: tr`es bien! tr`es bien! Но самым занимательным лицом в этой обители была старая, престарелая кобыла, служившая некогда для верховой езды старику священнику, а теперь она жила на пансионе, и была такая ручная, что без всякого приглашения сама подходила к окну и, без церемонии всунув голову, получала из рук кусок сахару, до которого она была ужасная охотница… (РО: 265).