Вальдшнепы над тюрьмой. Повесть о Николае Федосееве
Шрифт:
Николай Евграфович прочитал письмо, вложил его в конверт и спрятал в карман куртки.
— Что нового в нашей губернской столице? — сказал он, присев на стул против землемера.
— Что нового? — Беллонин вытер платком вспотевшую шею. — Появилась приятная гостья. Холера.
— Уже добралась?!
— Да, добралась. Умер купец Бункин. Приехал с Касимовской ярмарки, лёг на кровать, скорчился и отдал богу душу. Умрёт, наверно, и приказчик. В Орехово произошло любопытное событие. — Землемер глянул на Федосеева и усмехнулся, выжидая.
— Ну-ну, что там произошло? — спросил Николай Евграфович.
— Ага, встревожило? Я ведь всё знаю про ваши Никольские
В горницу опять вошли сыновья Беллонина.
— Ну, — сказал отец, — довольны? Неплохая дачка, правда?
— Деревня какая-то заморённая, — сказал старший.
Николай Евграфович спохватился, что ему надо бежать к больному ребёнку, к единственному сынишке вдовы Прохоровой. Этого трёхлетнего белоголового мальчика он лечил уже две недели и никак не мог его выходить.
Маланья Прохорова встретила «доктора» у калитки.
— Отошёл, — сказала она, — помер сыночек-то. — Она уже наревелась, наплакалась и сейчас была безжизненно спокойна, жёлтая, с мокрыми красными глазами. — Оставил меня одну. Хоронить надо, а не на что. Ни гробик сделать, ни могилку выкопать. Родня поразъехалась.
Николай Евграфович нашёл в кармане куртки смятые беллонинские кредитки и молча подал их Маланье. Она не сразу поняла, что это деньги, а когда поняла, тихонько заплакала.
— Пошли тебе царица небесная, — сказала она. — Дай бог тебе счастья.
6
За три месяца в деревне Николай Евграфович постарел на три года. Он вернулся в губернский город с тяжёлыми чувствами, хотя его будущее складывалось теперь хорошо: землемер предлагал ему не только постоянную работу, но и квартиру, а Маша звала на Волгу, так что он мог даже выбирать — поехать ли в Самару и присоединиться к кружку Владимира Ильича или остаться здесь и сойтись с ореховскими рабочими. Переночевав у Беллонина, он побежал утром в Вознесенский переулок, к матери Кривошеи. Марию Егоровну нашёл он в садике, под вишнями, под густой листвой, в которую уже вкрапливался осенний багрянец.
— Вася у Сергиевских, — сказала старушка, выйдя из-под листвы и воткнув в землю лопату, — Его ведь уволили.
— Да что вы?
— Как же, уволили, уволили. Ещё в нюне. Я рада, что избавился от позорной должности. Успокойте его, пожалуйста. Всё хорошо себя чувствовал, посмеивался, а в последние дни стал что-то нервничать. Сегодня чуть свет умчался к Сергиевским. Может быть, сходите к ним? Знаете, где они живут? Улица Ременники…
— Знаю, знаю, Мария Егоровна.
Николай
— Куда это наладились? — спросил Сергиевский.
— Хотел к вам.
— А мы вас разыскиваем, — сказал Кривошея. — Хорошо, что приехали. Мы тут такое заварили — не знаем, что и делать. Надо обсудить. Пойдёмте в сад.
Они торопливо и молча пошли по улице. Миновали Золотые ворота, свернули вправо, прошли вдоль Козлова вала до церкви Николая Чудотворца и, оставив её в стороне, углубились в сад. У самого обрыва стояла на столбиках некрашеная изрезанная скамейка, и они сели на неё.
— Итак, что же вы тут заварили? — спросил Николай Евграфович.
— Рассказывай, Вася, — сказал Сергиевский.
Кривошея, облокотившись одной рукой на колено и забрав в горсть бороду, болезненно сморщился. Он долго смотрел вниз, на Клязьму. И всё морщился,
— Василий Васильевич, — сказал Федосеев, — чем вы так расстроены? Не терзайтесь, рассказывайте.
Кривошея снял картуз и положил его на колени.
— Не знаю, с чего и начать, — сказал он. — Понимаете, Николай послал мне из Казани письмо. Оно, видимо, попало в департамент полиции, а оттуда — в губернию. И вот в Никольское нагрянуло начальство. Проверка, обыск. У меня ничего не нашли, но с должности я всё-таки слетел. Неблагонадёжен.
— Николай Львович, — сказал Федосеев, — о чём вы писали?
Сергиевский, всегда такой прямой, по-офицерски бравый, сейчас сидел сутуло и расслабленно.
— Письмо, конечно, было неосторожное, — сказал он. — Я писал о казанской интеллигенции, о её настроении, о тамошних кружках.
— Напрасно так доверяете почте, — сказал Федосеев. — Значит, связь с рабочими у нас оборвалась?
— Нет, Николай Евграфович, не оборвалась, — сказал Кривошея. — В том-то и дело, что не оборвалась. Помните, вы говорили о котле? Так вот, мы разогрели этот котёл. И кажется, перестарались. На фабриках и без того было тревожно. Начиналась холера, ткачи получали письма из деревень, голодающие семьи просили помощи, а тут администрация готовила осеннее снижение расценок. Рабочие кипели злобой. И вот недавно мы бросили в эту бурлящую массу прокламации.
— Вы?
— Одна была брошена московскими народниками. Астырев её написал, друг нашего Златовратского. Другую сочинил я. Отредактировал Иванов. «От рабочих-социалистов». Так мы назвали эту прокламацию. Размножили на машинке. Приехал из Никольского Штиблетов. Помните, я говорил вам о слесаре? Он стал нашим связным. Забрал все экземпляры, увёз в Орехово и распространил. Не знаю, что сейчас там делается. А ну как поднимется бунт?
— Но вы же к этому не призывали?
— Я-то не призывал. Вас тут не было, пришлось обратиться к Иванову, а он, кажется, внёс в эту прокламацию что-то бунтарское. И астыревское «Письмо к голодающим» тоже, по-моему, бунтарское. Я после-то одумался и просто перепугался. Что теперь делать?
— Да, действительно заварили, — сказал Федосеев.
Минуту все трое молчали. Прошумел, прошёлся по липам ветер, несколько жухлых бледно-зелёных листьев упало на траву около скамейки, а один, жёлтый, совсем осенний, опустился на волосы Кривошеи.
Николай Евграфович встал, обошёл вокруг скамейку, остановился и, напряжённо раздумывая, потёр ладонями виски.
— Ехать надо, — сказал он, — немедленно ехать в Орехово. Мы должны предотвратить бессмысленный бунт. Разгромят рабочих. Надо отвести их от удара.