Вальдшнепы над тюрьмой. Повесть о Николае Федосееве
Шрифт:
Ручей привёл к озеру. Николай Евграфович остановился на берегу и долго смотрел на огромную голубую подкову, брошенную в пылающие осенние леса, оранжево-красные, только местами зелёные. Он обошёл кругом озеро и, когда стало темнеть, развёл на берегу костёр.
Собранные гнилые пеньки горели до рассвета. Николай Евграфович, привалившись спиной к толстому стволу осины, смотрел на танцующее пламя, слушал его весёлый шёпот, временами доставал из кармана куртки книжечку и записывал какую-нибудь вспыхнувшую мысль. Всю ночь диковато и жалобно кричала какая-то птица. Ему хотелось узнать, что это за существо, и было обидно, что он, прирождённый охотник, оказался отлучённым от природы и до сих пор не познал её, не вкусил и она остаётся далёкой и
Утром, оставив на берегу потухшие и подёрнувшиеся белым пеплом головешки, он простился с туманным озером и пошёл по какой-то заросшей тропе на северо-восток, надеясь выйти к Клязьме в том месте, где в неё впадает Нерль. Опять справа и слева, шумно хлопая крыльями, взлетали тяжёлые, ожиревшие тетерева, но он не вскидывал двустволки, только приостанавливался и, проследив за полётом, шагал дальше, хлюпая по мочажинкам.
К полудню он вышел к реке и увидел поодаль на горке, на другой стороне, скопище церквей, сверкающих золотыми крестами. Внизу белел знаменитый храм Покров-на-Нерли. Николай Евграфович переправился на пароме через Клязьму, осмотрел белокаменный храм, потом поднялся в Боголюбово, зашёл в резиденцию Андрея, посидел во дворе, подумал о трагической гибели князя и пошагал во Владимир. Набежала тучка, пошёл мелкий дождь, дорога запахла смоченной пылью. Федосеев ускорил шаг.
Он занёс Шестернину двустволку (Сергей Павлович ещё не вернулся из окружного суда), вышел на Нижегородскую и тут, около ямского трактира, где теснились коляски и тележки, нашёл простые дроги, хозяин которых охотно согласился перебросить пожитки. Дождик перестал. Николай Евграфович перевёз вещи и книги на вокзал, сдал их в багажный склад, потом купил проездной билет, пообедал в буфете и отправился к приставу второй полицейской части.
Пристав встретил его с необычайной радостью.
— А, господин Федосеев! Прошу! Прошу! Садитесь. Чем могу служить?
Николай Евграфович устало опустился на стул.
— Я хочу переехать в Самару, — сказал он. — Мне запрещено пребывать в столичных, университетских и больших промышленных городах. Самара, как вам известно, не относится ни к одной из этих категорий. Надеюсь, мой переезд не вызовет никаких препятствий. По-моему, вам даже лучше, если у вас будет одним поднадзорным меньше.
— Ну что ж, Николай Евграфович, — сказал пристав, — надо подумать, посоветоваться с полицмейстером. Кстати, он просил доставить вас к нему.
— Доставить к нему? Зачем?
— Не могу знать. Вы нужны ему но какому-то делу. — Пристав вышел из-за стола, надел картуз, натянул перчатки. — Прошу, нас ждёт запряжённый фаэтон. Я как раз туда и собрался.
Фаэтон скрипнул и перекосился, когда на его двухместное сиденье взлезли двое неравных — один небольшой, сухощавый, другой огромный и такой тучный, что мундир мог в любую минуту лопнуть, не выдержав напора могучего тела. Белая лошадь величавым шагом вышла за ворота и, едва кучер тронул её вожжой, пустилась в лёгкую рысь, звонко цокая по булыжной мостовой, смоченной прошедшим дождиком.
Николай Евграфович, встревоженный, успокаивал себя предположением, что его везут, чтобы выяснить то недоразумение, по поводу которого уже вызывали как-то в полицейскую часть. Его хотели уличить в том, что он два года назад, сбежав из тюрьмы, проживал некоторое время во Владимире. Николай Евграфович посоветовал тогда вот этому приставу обратиться с письмом к ныне ещё здравствующему Сабо и спросить, не отлучался ли арестант Федосеев из «Крестов», пока отбывал там срок. Потом, вернувшись в дом Латендорфа, он долго раздумывал, чем же был вызван этот допрос. Позднее, когда Кривошея рассказал, как, в каком году и в каком месяце появился во Владимире Сабунаев, Николай Евграфович понял, что предприимчивый народовольческий вождь, объяснявшийся с ним в казанской комнатушке, вовсе не револьвер сунул тогда в карман клетчатого пиджака, я похищенный со стола паспорт, с которым вскоре и приехал во Владимир. Сабунаев теперь в Сибири, и хоть
— Ну вот, прокатились, — сказал пристав, слезая с фаэтона. — Сейчас побеседуете с полицмейстером, и я отвезу вас на квартиру.
Полицмейстер оказался далеко не таким радушным, каким был его подчинённый. Он даже не пошевелился за своим огромным столом.
— Ага, объявились? — сказал он, не разомкнув рук, лежавших на красном сукне. — Поохотились? Теперь к делу. Есть распоряжение начальника губернского жандармского управления. Позвольте объявить вам, что вы арестованы.
8
Он не считал проходивших дней, не глядел часами сквозь решётку на вольную жизнь (к чему травить чувства?), но и не терял, как первое время в «Крестах», ощущения реальности. Он боролся. Площадка его жилища (в камере ничего не было, кроме нар и параши) стала для него полем битвы. С утра до позднего вечера он шагал по этой площадке, разрабатывая план сражения, и при малейшей возможности без промедления бил в цель. Продолжать свою исследовательскую работу здесь он пока не мог, потому что ему не давали ни книг, ни бумаги, ни карандаша, и прежде всего надо было отвоевать именно это необходимейшее оружие. Но была и другая, не менее, а может быть, более важная задача — выиграть схватку в ходе дознания. Своих противников, прокурора и начальника жандармского управления, он видел всего несколько раз. Только дважды допросив его, они больше не вызывали, но он продолжал с ними бороться, посылая им заявления, которые писал в тюремной конторе, куда прорывался благодаря своей неимоверной настойчивости. Он вёл бой, как шахматист ведёт сложнейшую заочную партию, не видя и не зная противника и изучая его характер по приёмам игры. Но арестанту надо было стоять одному против целой армии — губернского начальства, московской судебной палаты и петербургского департамента полиции.
И вся эта армия, от филёра до министра внутренних дел, действовала совершенно скрыто.
Непрестанно меряя камеру (шесть шагов туда, шесть — обратно), Николай Евграфович напряжённо думал, разгадывая дальнейшие возможные ходы своих противников. Поездку в Никольское, как ни отрицал он её, опровергнуть не удалось, потому что Кривошея, арестованный гремя днями раньше и захваченный врасплох, уже сказал, что ездил в Орехово с неким Николаем Федосеевым. Правда, потом, очнувшись от внезапного удара, он решил исправить свою ошибку и на очной ставке не признал в друге своего спутника, и арестованные рабочие тоже не опознали того «москвича», который говорил с ними и оставил «программу действия», переданную им Василием Васильевичем. Ошибка Кривошеи стала было выправляться, но вот вызвали братьев Предтеченских, и те, перепугавшись, сразу признались, что да, у них ночевал вот этот самый человек, белокурый, в очках, в простенькой серой куртке.
Отказаться от «программы действия» Николаю Евграфовичу не удалось, зато, опираясь на этот антибунтарский документ, он легко опрокинул другое обвинение — отверг приписываемое ему авторство двух прокламаций, призывающих к бунту. Теперь, признав поездку в Орехово, он доказывал, что приезжал туда только для того, чтобы познакомиться с бытом ткачей, но кто-то из них попросил его рассказать, как живут рабочие в других городах, а рассказывать ему было некогда, поэтому, переночевав у Предтеченских, он оставил там письмо. Больше того, он доказывал, что его письмо действовало против прокламаций, хотя он этой цели и не преследовал, ничего не зная о брошенных в рабочую среду воззваниях. Объясняя, почему он сразу не признал поездки в Орехово, Николай Евграфович обвинял полицию в страшном произволе, который и заставляет людей скрывать свои самые невинные поступки во избежание всяких неприятностей.