Валентин Распутин
Шрифт:
Истины ради
Ещё несколько слов о житейском и творческом сближении и отторжении двух выдающихся художников — Виктора Астафьева и Валентина Распутина. Меньше всего хотелось бы судить об этом легковесно: вот, мол, до девяностого года оба душевно общались, ездили друг к другу, во всех начинаниях — и писательских, и общественных — были заодно, с любовью и печатно и устно отзывались о новых произведениях друг друга, но пришло судьбоносное для России время — и разошлись, потому что взглянули на перемены каждый по-своему и оценили совсем по-разному. Нет, здесь необходимо попытаться постигнуть духовный опыт того и другого, пройденный ими путь, понимание каждым высшей правды или хотя бы подступиться к этому…
То, что Виктор Петрович до девяностых годов любовался талантом Распутина, высоко ценил его, видно из одного (но не единственного)
«Я же горжусь тем, что моя родная Сибирь, реализуя свой могучий потенциал, вложила всё лучшее, что в нём накопилось, в достойное дитя своё, во вместительное и мужественное сердце. Насколько хватит его, этого сердца, тихо любящего и могуче бьющегося в борьбе за лучшее в нас, за чистоту душ и помыслов наших, за спасение земли нашей, в особенности за родной Сибирский край? Хотелось бы, чтоб хватило сил и сердца большого художника как можно надольше. Всегда помню и никогда уже не забуду его глаза. Что-то недоречённое, недовыраженное таится в глубине их. Какая-то постоянная, бездонная грусть светится во взгляде, будто постиг он или приблизился к постижению неведомого ещё людям страдания и готов пострадать за них и покаяться, облегчить их долю и жизнь, принявши боль земную, все тяготы человеческие на себя».
Валентин Курбатов, который сохранял с Астафьевым дружбу до самой его кончины в 2001 году, заметил в записках, относящихся к июлю 2009-го:
«Вечером говорили с Валентином (Распутиным. — А. Р.) и о Викторе Петровиче. Я объясняю, почему отказался писать о нём в серии „ЖЗЛ“. Не подыму — столько в нём сошлось: зло и свет, счастье и честолюбие, детство и ожесточение. Валентин хвалит Носова: надо было жить, как Носов, — вот цельность: что дальше, то чище и светлее. Я ему: вот и с тебя только икону писать. А там, у Астафьева-то — жизнь, там клубок, там человек, и если его так прочитать (как человека во всей греховности и свете), то всякий, глядя на эту страшную полноту и бесстрашие, что-то начнёт понимать и в себе — что можно, что нельзя. Что мы воспитаны старым механизмом литературы и „подчищенным“ характером, а вот теперь человек выказал себя без оглядки (только что вышла у Сапронова смутившая многих обширная переписка Астафьева „Нет мне ответа…“), и его надо увидеть во всей „высказанности“ — и понять, и простить. Или не простить, но знать за собой право этого непрощения и обязанность преодолеть это в себе и в нём, благодаря его за ужас примера, словно тот в жертву себя принёс, чтобы ты мог глядеть на него „сверху“, не боялся быть человеком, чтобы потом ты боялся быть им, потому что там бездна, для „выравнивания“ или „засыпания“ которой приходил Христос».
В октябре трагического 1993 года Курбатов честно написал Астафьеву:
«Сразу (чтобы не мучиться самым тяжёлым) — я был очень расстроен, увидев Вашу подпись под категорическим призывом Черниченко и Нуйкина „разогнать, остановить, прекратить“ [36] . Так русские литераторы ещё не разговаривали. Это уж, простите, от холопства, которое успело процвести в наших новодельных демократах, от привычки решать вопросы райкомовскими способами. Судя по тому, что Ваша подпись вопреки алфавитным ранжирам явилась за г-ном Чулаки, Вас „приписали“ простой телефонной просьбой. Но понимание случайности не избавляет от горечи. Хотел не говорить об этом, но осталась бы заноза умолчания, так что уж лучше начистоту».
36
Речь идёт о «Письме 42-х». Накануне его появления в «Известиях», 4 октября, когда начался обстрел Белого дома с находившимися там депутатами Верховного Совета, Ю. Черниченко (один из подписантов) выступил по радио «Эхо Москвы» с призывом к ельцинскому правительству: «Раздавите гадину!» В самом письме этого выражения уже не было, но были не менее категоричные: «Эти тупые негодяи уважают только силу. Так не пора ли её продемонстрировать!..»
Астафьев никак не отреагировал на этот упрёк в следующих письмах. Но в феврале 1994 года уже без прежнего раздражения, окрашивавшего его жестокие слова о русском народе, высказался в письме Курбатову о газетном выступлении Распутина на эту тему:
«Валентин Григорьевич вон в „Правде“ обвинил меня в том, что я оторвался от народа. От какого? Что касается „моего народа“, то лишь в прошлом году я был на восьми похоронах, в том числе и тёти Дуни Федорихи, которую ты
Это благородное признание страдающего сердца. И Распутин слышал его, не потому, что кто-то прочитал ему эти строки, а потому, что хорошо представлял себе нравственное самочувствие старшего собрата в жуткие, убийственные времена. И помнил творческие заслуги Астафьева и не позволял преуменьшать их. Именно в 1994 году Валентин Григорьевич говорил с трибуны писательского съезда:
«…ещё десять лет назад не было в России более сильных людей, чем писатели. Общество с удовольствием позволяло себе смеяться над политическими вождями, не доверяло учёным, с тревогой наблюдало явившееся из „образованщины“ национальное перерождение технической интеллигенции. Но кто, вспомним, позволил бы себе усомниться в искренности Фёдора Абрамова, Сергея Залыгина, Юрия Бондарева, Виктора Астафьева, Василия Белова и других, бывших воистину народными писателями, к слову которых жадно прислушивались? Доверие и уважение к ним заставляло считаться с ними и на верхах».
Вместе с тем продолжение этой речи, может быть, вызвано, помимо прочего, и резкими высказываниями Виктора Петровича о народе:
«…без проклятий, срывающихся из уст нашего брата, не обходится теперь. Упаси нас, Господи, когда-нибудь повторить их, какие бы картины ни готовила нам судьба. Ибо откуда же у самого „дурного“ в мире народа самое чистое слово и самый нежный звук, откуда у него, духовно нищего, великое созвездие святых? Да и откуда мы сами, как не из души и тела его, из его страданий и язв? Это „апрельская“ (читай либеральная — от названия общества „Апрель“. — А. Р.) литература может сослаться на своё инородное происхождение, оттого и невыносим ей русский дух, а наш-то брат с какой стати кидается на то, из чего он вылепился?»
Девяностые годы для Астафьева — время неимоверной, надсадной работы над романом «Прокляты и убиты». А между этим главным делом он успевал ещё написать то повесть, то рассказ, то страницы «Затесей». Но и тогда находил возможность прочесть книжную или журнальную новинку. Впечатление такое, что за работой близких ему писателей (пусть близких вчера!) он следил неотрывно. Во всяком случае, Распутина не упускал из виду. И никогда неприятие иных общественных поступков или публицистических работ младшего собрата не влияло на его оценку новых произведений. Это был суд мастера, справедливый и честный. В ноябре 1995 года, например, он сообщал Курбатову: «Не знаю, писал ли я тебе, что ещё в Овсянке прочёл два рассказа Валентина в „Москве“ и порадовался, что он, как и Женя Носов, начал работать».
В июльском номере журнала были напечатаны рассказы «Женский разговор» и «По-соседски». Второй из них, «По-соседски», вошедший позже в цикл «Сеня едет», показался Астафьеву «чужим» по исполнению:
«…рассказ мне понравился лишь первый, а второй — не его рассказ. Дважды он ступал на „шукшинскую тропу“ — это в „Не могу“ и здесь вот, в борьбе с бутылками, и получается у него не хуже Шукшина, но хуже, чем у Распутина. Всё же Василий Макарович писал „по-киношному“ изобразительно, броско, смешно и, за малым исключением, неглубоко. Он потому и пошёл в „народ“, в переводы и нарасхват, что читать его можно и в трамвае, и в поезде, и на курорте, а лучший Валентин — это чтение трудное, к нему надо готовиться, очищаться маленько, может, как перед исповедью или перед трудной беседой… Надо взаимно понимать автору и читателю, что чтение сие — трудная работа и для читателя, хорошо подготовленного, крепко умеющего думать и сосредоточенно читать.
В „Современнике“ рассказ его ещё не читал — не попадает мне в руки „родной“ журнал (в апрельском номере „Нашего современника“ за тот год был напечатан рассказ Распутина „В больнице“. — А. Р.)».
Сейчас можно сказать, что между двумя писателями никогда не было вражды. Неприятие каких-то общественных позиций друг друга, противостояние твёрдых характеров — да, но не вражда. И посещение Распутиным вскоре после кончины Виктора Петровича его могилы и скорбная просьба к нему, ушедшему, о прощении — всё это примиряло двух великих сынов России, выбравших среди её бездорожья разные ориентиры, но одинаково послуживших ей своими бессмертными талантами.