Валентин Серов
Шрифт:
Тягостный гнет царизма, еще больше усилившийся после убийства Александра И, развал народничества и вместе с тем все растущее стремление интеллигентных людей приложить куда-то с пользой для народа свои силы — все это оказалось плодородной почвой, на которой пышным цветом расцветали разные «ереси» от легального марксизма до толстовства, «опрощенчества» и т. п.
Все больше и больше образованных людей порывало с городом и селилось в деревне, надеясь именно здесь найти ответ на мучившие их вопросы религиозного, политического, морального, этического порядка. Эти так называемые «идейные землепашцы» приносили с собой свежую струю нового мировоззрения, исканий, духовных интересов. Для русской деревни они являлись большой культурной силой.
Не все, непосредственно
Дервиз не был ни толстовцем, ни «опрощенцем». Его переселение на землю чисто случайно совпало с «модным движением», но «севшие на землю» в Тверской губернии нашли у него самую широкую и материальную и моральную поддержку.
С общими духовными исканиями совпал расцвет педагогических начинаний, центром которых, стало Домотканово. Калачевская (дервизовская) школа прославилась на всю губернию благодаря такой опытной учительнице, как Аделаида Семеновна, которой удалось сгруппировать вокруг себя прекрасный учительский персонал. На много лет эта школа стала опытно-показательной.
Владимир Дмитриевич Дервиз, отойдя на какое-то время от живописи, не мог отказаться от музыки, а главное, от пения. Исполнение его никогда не было особенно образцовым, да он и не стремился быть певцом-профессионалом. Но пел он романсы с таким выражением, с такой искренностью, так много их знал, что ему прощались все недостатки. Благодаря его музыкальным увлечениям вся округа познакомилась с лучшими вокальными произведениями классической музыки. Валентина Семеновна рассказывала: «Свою страсть к музыке разделял он с сельскохозяйственными заботами; и часто в период «навозницы» он спешно подбегал к роялю, с азартом распевал: «Im wunderschönen Monat Mai» (слушатели поспешно раскрывали окна и запасались одеколоном: певцу некогда было менять костюма), а последние звуки шумановского романса раздавались уже вдали… около навозных телег».
У той же Валентины Семеновны в воспоминаниях есть рассказ о том, как тянулся народ к обитателям Домотканова.
«…Когда был кликнут клич для народного спектакля, то около дервизовского молотильного сарая (он же и театр) собралась пестрая гуляночная толпа, а усадьба приняла вид грандиозной антрепризы; любопытно, что все, решительно все рьяно устремились внести свою лепту: ученики московского театрального училища, тверские интеллигенты, местные обыватели, сиротки сиротского дома и хор молодежи, пришедшей совершенно экспромтом пешком из Твери. До сих пор слышу молодецки исполненное «Ах, вы, сени, мои сени!» — прямо с дороги, запыленные, усталые, ринулись певцы на сцену и залились молодыми голосами…
Хорошо было!
Валентин Александрович ленился учить роли, но свое участие хотел показать во что бы то ни стало и взял в пьесе Островского «Бедность не порок» роль лакея, обносившего гостей шампанским. Что значит истинный талант! Он всех затмил своим изображением подобострастного, преданного слуги, который знает, кого угощать, кого обнести и как угощать».
Домотканово много дало всей молодежи, окружавшей хозяев, но больше всего получил от пребывания там Серов. Не коммуна тети Талионе Абрамцево, а именно Домотканово сыграло для него решающую роль. Никогда не увлекавшийся народничеством, которое проповедовала мать, не понимавший стремления «уйти в народ», довольно равнодушный к народному искусству, Серов нежно и лирично любил простую русскую природу, чувствовал поэзию скромного деревенского быта и здесь, в Домотканове, начал познавать ту трагическую сторону крестьянской жизни, которая много позже найдет место в его творчестве.
Здесь, в Домотканове, стирались остатки мальчишества, здесь подготовлялся Валентин к тому, чтобы почувствовать свою ответственность художника перед народом.
«У меня мало принципов, но зато они во мне крепко внедрились», —
В Домотканове Серов много работает. Вся окружающая именье местность мила его сердцу, и он готов в любое время рисовать тихие среднерусские пейзажи, «серенькие» ландшафты, сжатые поля, на которых пасутся жеребята, поэтичные заросли, лесные полянки, пруды, болотца.
На его деревенские этюды начинают находиться покупатели, которые рады за небольшие деньги приобрести работы талантливого, многообещающего юноши, о котором все больше начинают говорить в Москве.
Серов как-то, смеясь, заметил Дервизу:
— Не знаю, Вольдемар, приносит ли Домотканово тебе доходы, мне оно положительно приносит!
От Дервизов Валентин уехал в июле. Из Москвы Савва Иванович немедленно увлек его в Абрамцево. Там ставился «Черный тюрбан» — восточная фантазия в двух действиях с музыкой и танцами. Антону тут же вручили роли: моллы Абдерасуля, воспитателя принца Юсуфа, затем одного из феррашей, арабского коня, который ржет за кулисами, и пары египетских голубков, что воркуют под окном героини. Кроме того, он и Ильюханция должны были написать декорации. Трудиться пришлось не покладая рук. Зато спектакль, который был назначен на день рождения хозяйки дома, прошел блистательно.
Народу, как всегда, у Мамонтовых было много. Кое-кого Антон успел зарисовать, несмотря на свою занятость. Так в его альбоме появилась характерная голова мамонтовского соратника по железнодорожным делам инженера-технолога Константина Дмитриевича Арцыбушева. Не раз Серову приходило на ум, что мир необычайно тесен. И он, конечно, был тесным, этот мир передовой русской интеллигенции. Если даже в Петербурге очень многие знали друг друга, а не знали, так слыхали, были связаны через родных, знакомых, то особенно разительно это было в Москве, где и народу-то жило гораздо меньше и связи поддерживались теснее. Одной из таких удивительных встреч, подтверждающих, что мир действительно тесен, была встреча с Арцыбушевым. Он оказался старым знакомым Антона. Когда-то под Мюнхеном в Мюльтале, в бытность свою студентом, Арцыбушев учил маленького увальня Тошу плавать, грести, управлять лодкой, деятельно старался уничтожить в мальчике следы «бабьего воспитания». Сейчас они встретились «на равных» — молодой художник и не особенно молодой инженер. Антон со злорадным удовольствием запечатлел на лице Арцыбушева выражение напускной суровости и придал его голове некоторую демоническую ершистость. Возможно, это было то самое выражение, с которым Константин Дмитриевич заставлял Тошу проплывать заданную дистанцию.
Амбрамцево опустело только к поздней осени. Антон любил эту пору. Он часто наезжал в тихий дом, где не было слышно уже детских голосов, где бесшумно двигались спокойные деловитые женщины — Елизавета Григорьевна и Елена Дмитриевна Поленова. Несмотря на непогоду, на сумрачное небо, на моросящий дождик, Серов уходил на целые дни в парк или в поля — писать, рисовать, а то и просто так, побродить.
В эти осенние наезды он писал свой замечательный абрамцевский «Прудик». Не тот прославленный домоткановский «Заросший пруд», который висит в Третьяковской галерее, который все мы знаем по тысячам репродукций и который появился на свет через два года, а другой, маленький «Прудик», как бы этюд к тому, большому. Он не менее поэтичен. Деревья так же заглядывают в воду, но не заросшую, а чистую, зеленоватую, как зеленовато и небо над ними. В прудик протянуты мостки такие старые и гнилые, что на них страшно ступить, но они нужны как память о человеческом существовании, которое проходит где-то вдалеке от этого заброшенного места.