Вампир Арман
Шрифт:
Сантино, старый римский святой. Он добрел до катастроф современной эпохи, не запятнав своей красоты – прежние широкие плечи, сильная грудь, побледневшая от трудов волшебной крови оливковая кожа, черные вьющиеся волосы, которые он часто состригает на закате, наверное, для сохранения инкогнито, не выставляется напоказ, неизменно одевается в черное. Он ни с кем не разговаривает. Он молча смотрит на меня, словно мы никогда не разговаривали друг с другом о теологии и мистицизме, словно он не разрушал моего счастья, не сжег дотла мою юность, не довел моего создателя до выздоровления длиной в сто лет, не отнял у меня всякой поддержки.
Возможно, он воображает, что мы с ним – товарищи по несчастью, жертвы могущественной интеллектуальной морали, увлеченности концепцией цели, двое погибших, ветераны общей войны. Подчас он выглядит сварливым и даже злобным. Ему многое известно. Он не недооценивает силу древнейших, которые, остерегаясь оставаться незамеченными обществом, как в прошедшие века, с удивительной легкостью появляются среди нас. Он смотрит на меня пристальными пассивными черными глазами. Тень его бороды, навеки запечатленная крошечными сбритыми волосками, врезавшимися в кожу, по-прежнему только добавляет ему красоты. Он в любом отношении мужчина, жесткая белая рубашка открыта у горла, частично обнажая покрывающие его грудь густые черные завитки, и та же соблазнительная черная шерсть покрывает открытую для глаз плоть его рук повыше запястий. Он предпочитает узкие, но плотные черные пиджаки с лацканами из кожи или меха, невысокие черные машины, развивающие двести миль в час, золотые зажигалки, от которых несет горючей жидкостью – он без конца зажигает их полюбоваться огоньком. Где он живет и когда проявится, никто не знает.
Сантино. Больше мне о нем ничего не известно. Мы, как джентльмены, выдерживаем дистанцию. Подозреваю, что на его долю выпали ужасные страдания; я не стремлюсь разбить сияющий черный панцирь его выдержки, чтобы обнаружить под ним страшную кровавую трагедию. Узнать Сантино я всегда успею. Теперь же для самых девственных моих читателей я опишу, каким стал мой господин, Мариус. Теперь нас разделяет столько времени и опыта, что между нам как будто легла ледяная пропасть, и мы только смотрим друг на друга через блестяще белую непреодолимую пустыню, только и способные, что разговаривать усыпляюще
Мне нужна эта страсть! Нужна. Но хватит о нем. Две тысячи лет он прожил, безо всяких угрызений совести вливаясь в поток человеческой жизни, доводя до совершенства искусство быть человеком, сквозь все века пронося с собой красоту и тихое достоинство эпохи Августа кажущегося неуязвимым Рима, где он и родился. Есть и другие, сейчас их нет рядом со мной, но они побывали на Острове Ночи, мы с ними еще встретимся. Это древние близнецы, Мекаре и Маарет, хранительницы первобытной крови, из которой проистекает наша жизнь, корни лозы, так сказать, на который мы цветем с таким упрямством и с такой красотой. Это наши Королевы Проклятых. Потом, есть еще и Джесс Ривз, вампирка двадцатого века, созданная Маарет, самой древней и, благодаря этому, – ослепительное чудовище, я ее не знаю, но восхищаюсь ей. Принеся с собой в мир Живых мертвецов несравнимые познания в области истории, паранормальных явлений, философии и языков, она остается загадкой. Поглотит ли ее огонь, как многих из тех, кто, устав от жизни, не смог справиться с бессмертием? Или ее разум двадцатого века даст ей радикальную, нерушимую броню против немыслимых перемен, лежащих, как мы знаем, впереди? Да, бывают и другие. Скитальцы. Время от времени я слышу их голоса в ночи. Вдали от нас встречаются те, кто ничего не знает о наших традициях, кто, из враждебного отношения к нашим произведениям и, забавляясь нашими выходками, прозвали нас «Собранием Красноречивых», странные «незарегистрированные» существа различного возраста, силы, позиций, кто, иногда приметив в кипе книг в бумажных обложках экземпляр «Вампира Лестата», раздирают его в клочья и своими сильными презрительными руками стирают в порошок.
Возможно, в непредсказуемом будущем они добавят к нашим нескончаемым хроникам своей мудрости или своего разума. Кто знает? Пока что, перед тем, как продвигаться в моей повести дальше, необходимо ввести еще одного персонажа. Это ты, Дэвид Талбот, кого я практически не знаю, ты, кто с неистовой скоростью записывает каждое слово, неторопливо выходящее из моего рта, пока я сам наблюдаю за тобой, до некоторой степени загипнотизированный самим фактом того, что эти переживания, так долго горевшие в моей душе, теперь переносятся на бесконечную, по-видимому, страницу. Кто ты, Дэвид Талбот, потративший на смертное образование более семи десятков лет, ученый, глубокая, любящая душа? Кто в тебе разберется? Такого, каким ты был при жизни, умудренного летами, закаленного повседневными бедствиями и всеми четырьмя временами года земного существования человека, тебя переместили, не задев ни памяти, и знаний, в потрясающее тело молодого мужчины. А потом это тело, идеальный кубок для Грааля твоей личности, кто отлично знал цену обоим элементам, подверглось нападению со стороны твоего ближайшего друга, любящего изверга, вампира, пожелавшего, чтобы ты присоединился к его путешествию по вечности, дашь ты ему разрешение или не дашь, нашего любимого Лестата.
Не представляю себе такого насилия. Я слишком далек от человечества, поскольку так и не дорос до взрослого мужчины. В твоем лице я вижу энергию в красоту англо-индуса с кожей цвета темного золота, чьим телом ты пользуешься в свое удовольствие, а в твоих глазах – спокойствие и до опасного закаленную душу старика. У тебя черные волосы, мягкие, искусно подстриженные за ушами. Ты одеваешься с небывалым тщеславием, укрощенным стойким британским чувством стиля. Ты смотришь на меня так, как будто твое любопытство может застать меня врасплох, хотя это чрезвычайно далеко от истины. Тронь меня, и я тебя уничтожу. Мне все равно, сколько у тебя сил, какую кровь передал тебе Лестат. Я знаю больше тебя. То, что я показываю тебе свою боль, отнюдь не означает, что я тебя люблю. Я делаю это ради себя и ради других, ради самой мысли о других, ради тех, кому это интересно, и ради своих смертных, ради тех, кого я так недавно взял под свое крыло, двух дорогих мне существ, которые превратились в заводной механизм моей способности жить. Симфония для Сибель. С тем же успехом я мог бы дать своей исповеди и такое название. И стараясь изо всех сил для Сибель, я стараюсь и для себя. Может быть, хватит прошлого? Может быть, хватит пролога к тому моменту в Нью-Йорке, когда я увидел на покрывале лицо Христа? Здесь начинается заключительная глава моей книги. Это все. Остальное ты знаешь, что здесь еще требуется? Хватит и беглого мучительного описания событий, что привели меня сюда. Давай будем друзьями, Дэвид. Я не собирался говорить тебе такие ужасные вещи. У меня болит сердце. Ты нужен мне, хотя бы для того, чтобы сказать – продолжай скорее. Помоги мне своим опытом? Неужели не хватит? Можно, я продолжу? Я хочу послушать, как играет Сибель. Я хочу поговорить о моих любимых спасителях. Я не могу измерить пропорции своего рассказа. Я только знаю, что готов… Я достиг дальнего конца Моста вздохов. Да, это мне решать, ты прав, и ты ждешь, чтобы записать, что я скажу. Так давай перейдем к покрывалу.
Позволь мне перейти к лику Христа, как будто я иду в гору по Подолу давней снежной зимой, под сломанными владимирскими башнями, чтобы отыскать в Печерской лавре краски и доску, на которой оно на моих глазах обретет форму: его лик. Христа, да, Спасителя, Бога во плоти – еще раз.
ЧАСТЬ III
АПАССИОНАТА
17
Я не хотел к нему идти. Стояла зима, я удобно устроился в Лондоне, без конца посещая театры, чтобы посмотреть пьесы Шекспира и читая целыми ночами его пьесы и сонеты. Шекспир занимал все мои мысли. Его подарил мне Лестат. И когда я становился по горло сыт отчаянием, я открывал книги и начинал читать. Но меня позвал Лестат. Лестат испугался, во всяком случае, он так утверждал. Я не мог не пойти. Когда он в последний раз попал в неприятности, у меня не было возможности примчаться к нему на помощь. Это отдельная история, но совсем не такая важная, как та, что я сейчас рассказываю. Теперь же я знал, что мое с такими трудами завоеванное душевное спокойствие разобьется вдребезги от простого столкновения с ним, но он хотел, чтобы я пришел, так что я пошел. Сначала я застал его в Нью-Йорке, хотя он и не подозревал об этом; при всем желании он не смог бы завести меня более в … буран. В ту ночь он убил смертного, жертву, в которую он успел влюбиться, по своему недавно заведенному обычаю выбирая прославленных мастеров изощренного преступления и страшного убийства и преследуя их вплоть до ночи пиршества. Так что же ему понадобилось от меня, недоумевал я. Ты был рядом, Дэвид. Ты мог ему помочь. Такое складывалось впечатление. Поскольку он – твой создатель, ты не услышал его призыв напрямую, но он как-то добрался до тебя, и вы сошлись вдвоем, вполне порядочные джентльмены, чтобы низким неестественным шепотом обсудить последние страхи Лестата. В следующих раз я нагнал его в Новом Орлеане. Он изложил мне все простыми словами. Ты тоже там был. К нему явился дьявол в человеческом обличье. Этот дьявол умел изменять форму, в одну секунду – жуткое, отвратительное чудовище с перепончатыми крыльями и копытами на ногах, в другую – заурядный человек. Лестат сходил с ума от этих историй. Дьявол сделал ему ужасное предложение – чтобы он, Лестат, стал помощником дьявола на службе у Бога. Помнишь, как спокойно я отреагировал на его историю, на его вопросы, на мольбы дать ему совет? О, я твердо сказал ему, что безумием было бы последовать за этим духом, поверить, что бесплотная тварь решилась раскрыть ему истину. Но только теперь ты знаешь, какие раны открыл он своей странной и удивительной басней. Значит, дьявол сделает его помощником в аду и даст таким образом возможность служить Богу? Я чуть было не рассмеялся или не заплакал на месте, бросив ему в лицо тот факт, что я сам когда-то считал себя слугой зла и дрожал в лохмотьях, преследуя мои жертвы парижской зимой, и все – в честь и во славу Господа. Но он и сам все знал. Бессмысленно было дальше его мучить, отталкивать его от прожекторов собственной сказки, которые необходимы Лестату – яркой звезде. Мы культурными голосами разговаривали подо мхом, свисавшим с дубов. Мы с тобой умоляли его остерегаться. Естественно, он проигнорировал все наши слова. Во все это была впутана очаровательная смертная, Дора, проживавшая тогда в этом самом здании, в старом кирпичном монастыре, дочь человека, которого преследовал и убил Лестат. Когда он связал нас обязательством последить за ней, я разозлился, но лишь умеренно. Я и сам влюблялся в смертных. Мне есть, что рассказать. Я и сейчас влюблен в Сибель и Бенджамина, кого я называю своими детьми, а в смутном прошлом я становился тайным трубадуром для других смертных. Хорошо, он влюбился в Дору, он преклонил голову на ее груди, он вожделел крови из ее чрева, что не составило бы для нее потери, он был влюблен без памяти, сходил с ума, его подгонял призрак ее отца, с ним флиртовал сам Князь тьмы. А она, что мне сказать о ней? Что за лицом послушницы в монастыре скрывалась сила Распутина, что она на самом деле была не мистиком, а практикующем теологом, вождем-проповедником, не провидцем, что ее церковные амбиции свели бы на нет амбиции Святого Петра и Святого Павла вместе взятых, и что она, конечно, походила на любой цветок, сорванный Лестатом в Диком Саду этого мира: в высшей степени утонченное и привлекательное создание, великолепный образец создания Господа – волосы цвета воронова крыла, надутый ротик, фарфоровые щеки и стремительные ноги нимфы. Конечно, я понял, что он покинул наш мир, в тот самый момент, когда это произошло. Я почувствовал. Я уже был в Нью-Йорке, недалеко от него, я знал, что ты тоже рядом. Оба мы собирались по возможности не спускать с него глаз. Потом наступил момент, когда его поглотил буран, когда его высосали из земной атмосферы, словно его никогда
Но – все по порядку. Что толку спускаться обратно в молельню, прикасаться к нему и умолять выслушать меня, когда он лежит, словно его действительно покинул рассудок, покинул и уже не вернется. Я не могу с этим смириться. И не смирюсь. Я потерял терпение; я потерял оцепенение, в котором находил прибежище. Это невыносимо… Но мне нужно продолжать рассказ. Нужно рассказать тебе, что случилось, когда я увидел покрывало, когда меня поразило солнце, и самое ужасное – что я увидел, когда наконец пришел к Лестату и приблизился к нему настолько, что смог выпить его кровь. Да, не сбиваться с курса. Теперь я понимаю, зачем он выстраивает цепь. Не из гордости, правда? Из необходимости. Нельзя рассказывать историю, не соединяя ее части друг с другом, а мы, бедные сироты уходящего времени, не знаем другого средства измерения, кроме последовательного. Упав в снежную черноту, в мир, который хуже вакуума, я ведь тоже потянулся за цепочкой? О Господи, чего бы я не отдал во время того ужасного вознесения, лишь бы ухватиться за металлическую цепь! Он вернулся так неожиданно – к тебе, к Доре, ко мне. На третье утро, незадолго до рассвета. Я услышал, как внизу, в стеклянной баше хлопнули двери, а потом раздался звук, звук, с каждым годом набирающий сверхъестественную силу, биение его сердца. Кто первым поднялся из-за стола? Я застыл от страха. Он пришел так быстро, вокруг него вились дикие ароматы, запахи леса и сырой земли. Он пробивался через каждую преграду, словно за ним гнались те, кто похитил его, однако за ним так никто и не появился. Он проник в квартиру один, захлопнул за собой дверь и предстал перед нами в таком жутком виде, что я и представить себе не мог, никогда еще после его предыдущих поражений не видел я его таким убитым. С предельной любовью Дора побежала к нему, и с отчаянной, слишком человеческой потребностью он сжал ее так крепко, что я подумал – он ее раздавит.
– Милый, теперь все хорошо! – закричала она, стараясь, чтобы он ее понял. Но нам хватило и одного взгляда на него, чтобы понять – все только начинается, хотя перед лицом увиденного мы бормотали те же пустые слова.
18
Он вышел прямо из вихря. У него остался один ботинок, вторая нога была босой, пиджак изорвался, волосы спутались, утыканные колючками, сухими листьями и головками диких цветов. Он вцепился в плоский сверток сложенной ткани, прижимая ее к груди, как будто на нем была вышита судьба всего мира. Но что хуже всего, страшнее всего – с его прекрасного лица вырвали один глаз, и вампирские веки, обрамлявшие глазницу, морщились и дрожали, пытаясь закрыться, отказываясь признавать, что тело, на протяжении всей его вампирской жизни остававшееся безупречным, ужасным образом изуродовали. Я хотел обнять его. Я хотел успокоить его, сказать ему, что куда был он ни попал, что бы ни произошло, теперь он с нами, в безопасности, но он никак не мог утихомириться. Глубокое измождение избавило нас от неизбежного рассказа. Пора было укрыться от любопытного солнца в наших тайных уголках, придется ждать следующей ночи – тогда он выйдет к нам и расскажет, что случилось. Сжимая в руках сверток, отказываясь от помощи, он заперся наедине со своей раной. У меня не было выбора, пришлось его оставить. Опускаясь в то утро в свое убежище, обеспечив себе чистую современную темноту, я плакал и плакал от его вида, как маленький. Ну зачем я пришел ему на помощь? Почему мне пришлось стать свидетелем такого унижения, когда мою любовь к нему скрепило столько болезненных десятилетий? Однажды, сто лет назад, он пришел, спотыкаясь, в Театр Вампиров по следам своих детей-ренегатов, кроткого сентиментального Луи и обреченной девочки, и я не пощадил его, как бы ни испещряли его кожу шрамы после глупого и неловкого покушения, совершенного Клодией. Любить его я любил, да, но то была телесная рана, излечимая с помощью его порочной крови, и наше старое знание гласило, что в исцелении он приобретет большую силу, чем ту, что способно дать безмятежное время. Но сейчас в его измученном лице я видел опустошенную, разоренную душу, а смотреть на единственный голубой глаз, так ярко сверкавший на его испещренном полосами и несчастном лице, было невыносимо. Я не помню, чтобы мы разговаривали, Дэвид. Я помню только, что наступление утра заставило нас побыстрее разойтись, и если ты тоже плакал, я этого не слышал, мне и в голову не пришло прислушаться. Что касается свертка в его руках, что это могло быть? Вряд ли я об этом задумывался. На следующую ночь… Когда на небо вскарабкалась темнота и на несколько драгоценных минут засияли звезды, прежде чем их скрыл унылый снег, он тихо вошел в гостиную. Он вымылся, оделся, его окровавленная раненая нога, несомненно, исцелилась. Он надел новые ботинки. Но ничто не могло уменьшить ту гротескную картину, что представляло собой его поцарапанное лицо, где шрамы, оставленные ногтями или когтями, окружали дыру между сморщенными веками. Он молча сел. Он посмотрел на меня, и его лицо озарилось слабой обаятельной улыбкой.
– Не бойся за меня, дьяволенок Арман, – сказал он. – Бойся за всех нас. Я теперь ничто. Я ничто.
Тихим голосом я прошептал ему свой план.
– Позволь мне выйти на улицу, позволь мне похитить у какого-нибудь смертного, гнусного смертного, растратившего каждое физическое достоинство, данное ему Богом, позволь мне похитить для тебя глаз! Твоя кровь прильет к нему, и он оживет. Ты же знаешь. Ты сам однажды видел это чудо, у древней Маарет, в ее могущественной крови плавает пара смертных глаз, зрячих глаз! Я все сделаю. Всего одну минуту, и я принесу тебе глаз, я буду твоим врачом, я его вставлю. Ну пожалуйста.