Ванька Каин
Шрифт:
Их ждало колесование, но даже и этого Ивану казалось мало, ибо такие и на эшафоте, и привязанные к колесу всё равно ничего не поймут, будут и в последний миг только всех и всё ненавидеть — по глазам это видел все дни, пока разыскивал.
Наконец свёл их, крепко связанных, в Сыскной с подробнейшим доношением, перечислявшим все открывшиеся их злодеяния и всех свидетелей оных.
И Камчатку, как предупреждал, свёл следом в Сыскной, исхлопотав, правда, для него снисхождения за то, что явился к нему сам с чистосердечной повинной, и за то, что сильно помог изобличить Курлапа и Шиша.
Камчатку даже не били кнутом, а
XXII
Федосья Савельева ждала его возле дома. И, взволнованно, часто вздыхая, торопливо рассказала, что отец Ани обнаружил у неё Ивановы и Аринины подарки, которые та совсем и не скрывала, и вовсе взбесился: запретил вообще выходить из дому, запер и вроде даже измывается, грозился прибить. Но Жеребцова его знает, сходит к ним и разузнает всё поосновательней, чтоб сообразить, как помочь девке-то.
И Жеребцова побывала там, и прибежала к нему тоже, непривычно взволнованная, даже не поздоровалась, а сразу:
— Ну чума бабская, ястреб рыжий, чего уделал-то: влюбил в себя девку-то до потери сознания! Отцу, вишь, ляпнула, что жить без тебя не может и не будет — руки наложит на себя, если не станет пускать. Только чего ж тут получиться-то может?! Взлютовал солдат, прибьёт её, тоже рассудка лишился, глядеть жутко! А ты и Арина ещё с этими подарками!.. Чего делать-то, чума рыжая?!
Он думал, конечно, что зеленоглазая может влюбиться не только в его песни — шестнадцать лет — самая страсть! — но мельком думал-то и такой крутизны никак не ожидал, а тем более беды, а может быть, и несчастья.
— Спасти её молит! Тебя молит!
И он тут же придумал. Расспросил Жеребцову, когда солдат Фёдор Зевакин не бывает дома, и велел передать Анне, что умыкнёт её, увезёт на время — чтоб была собрана и готова прямо завтра же в такой-то час, к темноте.
— Как исчезнет — отец опомнится, одумается, и растолковать ему можно потом, что всё не так, как он полагает. Всё можно утрясти, и утрясётся обязательно...
В тот миг у Ивана даже вылетело из головы, что следующий вечер крещенский, вспомнил позже, и решил даже, что это какой-то хороший знак и ей будет не так боязно, да и интересно умчаться на доброй тройке-то в санях с медвежьей полстью и с ним именно ж в этот вечер, когда звёзды на тёмно-синем небе особенно ярки всегда, а снег особенно скрипучий и блескучий и во всех окнах теплится и сияет свет, потому что во всех домах готовятся к святочным гаданиям.
Всё так и было. И, укрытая вся целиком нарочно припасённым огромным ковровым покрывалом, она выглядывала в оставленную щёлочку совершенно заворожённая и счастливая.
А в само Крещение, когда по всем улицам и переулкам к Москве-реке, к великой Иордани, устраиваемой там, тек и тек празднично нарядный весёлый народ, к Арине на их улице подошёл какой-то внушительный человек, — как потом оказалось, подосланный Зевакиным, — и сказал, что ищет Ивана Осипова, они-де сговорились нынче встретиться, не знает ли, где он?
— Уехал. И вернётся ли ныне, сказать не могу.
— Вот беда! Я уезжаю завтра.
— Так, может, и вернётся. Подойдите позже! С банщиком Иваном Готовцевым уезжал — не знаете? Небось в Повилино.
Да, в пятнадцати вёрстах от Москвы в деревне
На следующий день солдат Коломенского полка Фёдор Тарасов Зевакин письменно объявил в полицию, что доноситель Иван Каин похитил у него дочь, чтоб надругаться и обесчестить. И эта жалоба сразу же попала в руки недавно вступившему в должность новому московскому генерал-полицеймейстеру Алексею Даниловичу Татищеву. Да со словесным присовокуплением, что с год назад подобное же Каин учинил с женой полицейского подьячего Николая Будаева, от которого тоже была жалоба, и, кроме того, за Каином ещё то-то открылось, и то-то, и то-то...
Татищев приказал немедленно выслать в Повили но полицейских, девку Анну вернуть отцу, а Каина арестовать и «в погреб, кормить очень мало и никого не допускать».
«А если бы знал, кто когда-то почистил его кладовые, приказал бы вообще не кормить», — подумал Иван.
Да, это был тот самый Татищев, сосед купца Филатьева, на кладовые которого лет пятнадцать назад вывела его первая любовь Дуня.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
I
И первого февраля Иван закричал: «Слово и дело!»
Сильно и несколько раз кричал, чтобы в здании полиции услышали многие. Как и полагалось, его немедленно подняли наверх и отвели в Тайную канцелярию, ибо никто, кроме Тайной, не смел даже касаться таких дел.
Там, конечно же, сразу к расспросу. Всё ж его знали. Государыня Елизавета Петровна была в те дни снова в Москве; все охранители вострили уши и усердствовали как только могли, тем более с новым генерал-полицеймейстером-то.
А Иван, грязнущий, перемятый, исхудавший, заросший бородой и усами уже пальца на два, стал вдруг отвешивать присутствующим низкие поклоны, виновато разулыбился и говорит:
— Каюсь! Обманул! Помилуйте! Не ведаю никакого «Слова и дела»! Полная тьма, да сырой, да ледяной, да полный говна и мочи погреб надоел — орал, чтобы только выскочить оттуда. Винюсь! Но и напоминаю, что на свету и сытый я много полезней: и без слова и дела могу открыть такое, что никому, кроме меня, неведомо, но крайне важно для государыни и для государства, да и для вас, господа! Повинную я решил принести!
Разозлились на него, конечно, крепко, кое-кто до бешенства — орали и кулаками по столу стучали, — и определили дать двадцать пять плетей, чтоб поунялся, держал себя, наконец, как подобает его званию, хоть арестованный-то подумал, что его ждёт. Но, поостыв, уже без него, рассудили, что в одном он, несомненно, прав: открыть может, если повинится, столько, сколько не откроют и сто, а может, и тыща злодеев вместе — если, конечно, опять не хитрит и не обманет. Порешили, чтоб после наказания плетьми самый что ни на есть наистрожайший розыск по его делам вёл его же родной Сыскной приказ, ибо наверняка и без того знает о нём больше всех.