Ваша жизнь больше не прекрасна
Шрифт:
Рывком, как близорукий маньяк, я приблизил лицо к даме, можно сказать, бросил его к узким ее глазам, так что разглядел плавающих в дыму мушек:
— Иван Трофимович не ценит вас, — прошептал я почти сладострастно.
— А вы откуда знаете? — испугалась она, как и было запланировано. Я понял, что мое скандальное высмаркивание, начинает работать на меня.
— Одеваетесь у Версаче?
— У Донны Каран. А вы откуда знаете?
— Я так и думал. — Что она, однако, заладила? — Сургучный костюм. Это ее стиль.
Только бы она не спросила в третий раз, откуда я это
— Вас зовут Лала?
— Катя.
— Трогательное имя. Как у русской императрицы. Я, увы, не вхожу в число вашей избранной публики, но по случаю знаком с академиком Антиповым…
К счастью, я не успел сымпровизировать благодарственный монолог академика из книги отзывов, потому что Катя опередила меня.
— Иван Трофимович его терпеть не может, — произнесла она с той степенью личной брезгливости, с какой экономки говорят о вкусах хозяина.
Одного я, во всяком случае, добился — передо мной была уже не королева подиума.
— Уверяю вас, он отвечает ему тем же. Мне кажется, старик боится, что Иван Трофимович уволит его из академиков. Он ведь может?
Лала-Катя смерила меня взглядом, который говорил о смехотворности моих сомнений.
— То-то он пустился в бега, — сказал я. — И нужен-то на два слова, но как сквозь землю провалился.
Катя улыбнулась, и только тогда я сообразил, что последнее выражение было лишним.
— А вы спросите у патрона.
— Да ведь так просто не скажет.
Устал я от Катиных испытующих взглядов. На этот раз она смотрела на меня отчасти даже игриво, но все еще решала, стоит ли делиться со мной корпоративными секретами.
— А ничего сверхъестественного не требуется. Главное, чтобы он чувствовал, что вы готовы за родину жизнь отдать.
Ни фига себе, пироги с картошкой!
Я, если позволено будет сказать, остолбенел. Права была девица в курилке — нас всех придерживают для войны.
Катя, конечно, не Спиноза, но не похоже и на то, что она сморозила глупость. Социальная насмешка тоже, скорее всего, не из ее репертуара. Скорее уж грубая подсказка. Сама она ничем не напоминала добровольца, который, чтобы добиться расположения патрона, ежесекундно рискует собой. Были у нее, вероятно, другие аргументы, но мне, после тщательного обдумывания, предложили этот. Ни на что другое я, по ее мнению, уже не годился.
Девушка, между тем, смотрела на меня с хорошо отрепетированной улыбкой, как будто я обещал ответить на вопрос, что подавать на десерт. Может быть, мне следовало, не откладывая в долгий ящик, тут же поклясться на крови?
Вместо этого я сказал:
— Вы знаете, что в Венесуэле уже во второй раз сбросили памятник Колумбу?
В глазах Кати загорелся красный магний, она радостно задрожала:
— Он был диктатор?
— Нет, он всего лишь имел несчастье открыть Америку.
Надежда жива, подумал я. Жаль, что я оставил мысли о восстании, а союз с неандертальцем рухнул, не состоявшись. Катин порыв давал ей право быть первой в списке моего будущего ополчения.
Праведный гнев — о, да!
Я отправился по коридору, куда указала Катя. Лампы дневного
Едва присев на банкетку, человек тут же вскакивал и мчался не просто быстро, а непременно быстрее прежнего, с выражением ужаса на лице. Со стороны казалось, что у всех дома остались не выключенными электроприборы и череда локальных пожаров грозит спалить отечество.
Телевизоры работали и здесь на полную мощность. Экраны светились через каждые пять шагов. Граждан соблазняли шампунем «Гарньер» — «дрожжи и гранат», предлагали выбросить из головы перхоть и все заботы, обещали с помощью «Тайда» вернуть вещи из ссылки на дачу и предупреждали, что кредит — это ярмо. Каждый из зазывальщиков настаивал на том, что решение должно быть принято немедленно.
Несмотря на такой оголтелый образ жизни, сотрудники успевали курить. Посмотреть иначе, так они только и делали, что курили. Я решил воспользоваться этой ненаказуемой атмосферой и присел на одну из банкеток рядом с бегемотоподобным мужчиной, лицо которого выражало сосредоточенность и благодушие одновременно. Сигарета выглядела женственно хрупкой в его руках, он часто приставлял ее ко рту, будто целовал любимую игрушку, но от меня не укрылось, что так выражал себя трудоемкий проход мысли в крупной породе.
— Не понимаю, почему именно фельетон? — наконец произнес он поднявшимся из живота и от того немного помятым басом. Я промолчал по причине неочевидности того, что это был вопрос, а не размышление вслух.
— Некий патриарх на склоне лет, — он несколько раз поцеловал сигарету, — объявил, — еще один поцелуй, на этот раз взасос, — что испытавшие первую смерть выходят в новую жизнь как бы несколько поврежденными, не того, что ли, качества.
Моя тотальная начитанность при отсутствии основательных знаний не раз играла со мной дурную шутку. Я готов был выложить лежащую в беспорядке информацию первому встречному. Мало того что от нее за версту несло дурной сенсацией или скороспелым афоризмом и до жути научным хвастливым сленгом, но этот атомный выброс еще и бил в ноздри собеседнику своей очевидной неуместностью и полным пренебрежением хода его мысли. Сознаюсь, то, что я произнес в следующую секунду, выглядело бестактно.
— Сколько мне известно, — сказал я как можно демократичней, — благополучный исход возможен, если клиническая смерть длится не больше пяти-шести минут. Или искусственный анабиоз, тогда, конечно, дольше. Иначе, даже если пациента удалось вернуть к жизни, он живет как при диссоциативном наркозе. Нарушается интеграционная, объединяющая функция коры. Человек слышит то, что ему говорят, и видит то, чего нет. Патологическая внушаемость. При этом он не способен связать все это воедино и выразить словами. Я был знаком с одним крупным специалистом…