Василий Алексеевич Маклаков. Политик, юрист, человек
Шрифт:
Демократии еще излечимы. Беда и опасность лишь в том, что болезни своей они не видят, а, наоборот, считают свое состояние нормальным, здоровым. Между тем насилие царит и в демократических странах, пусть их идеология еще не дошла до того, чтобы называть «служение справедливости слюнявой гуманностью». В демократиях узаконено насилие большинства над меньшинством: насилие исчезнет лишь тогда, когда большинство будет править, судить, издавать постановление, провозглашать руководящие принципы по добровольному соглашению с меньшинством.
Именно здесь, по крайнему моему разумению, самый уязвимый, «утопический» пункт маклаковского государственного учения. В оправдание понятия «большинства», для демократий непреложного, сказать можно многое, и если бы идеи Маклакова были вынесены на обсуждение действительно широкое, мировое, то, вероятно, мыслители и деятели, в этих вопросах особенно компетентные, нашли бы в защиту принципа «арифметического», как иронизирует Маклаков, доводы убедительные. Не буду сейчас этого касаться. Удивляет меня другое: как предполагал Маклаков соглашения достичь? На чем основывал свою надежду, что сильные добровольно (а иначе нет настоящего
Правда, Маклаков делает оговорку: если цель и не будет полностью достигнута, то «всякое приближение к ней есть уже частичный успех». Будто охваченный внезапным сомнением, он тут же добавляет: «Только такого приближения и должно искать. Жизнь к нему может повести ощупью, путем ошибок и их исправления». Но в основной, в главной своей мысли он непоколебим: только справедливость обеспечит человеку свободу, только всеобщим согласием можно справедливости достичь.
Демократом Маклаков был всю жизнь. России, когда в Государственной думе он критиковал произвольные действия правительства, ему, вероятно, и в голову не приходило бы подвергнуть такой же критике те начала, на которых основаны западные демократии. Даже по тактическим соображениям он от такой критики воздержался бы. В демократиях, худо ли, хорошо ли, торжествует право, и русскому правительству, склонявшемуся к тому, что право есть понятие растяжимое и условное, можно было ставить их в пример.
Но в наши дни — в силу стремительного хода событий, наполнившего один, два, три года содержанием целого столетия, – в наши дни демократии утратили былое свое вдохновение, они отступают, защищаются, а не нападают, они стараются удержать свои позиции, уж не думая о том, чтобы идти вперед. Удивительная чуткость Маклакова сказалась в том, что он это сразу уловил, и уловил не как созерцатель или кабинетный ученый, а как деятель, ищущий практических выводов и решений. Он, очевидно, слишком глубоко впитал в себя сущность европейской культуры, особенно ее социально-политических стремлений, чтобы не ощутить кризиса. Маклаков не всегда бывал положительно настроен в отношении русской интеллигенции, не всегда бывал мягок в ее характеристике, но тут он оказался именно русским интеллигентом, притом высшего типа, тем, для которого Европа и Россия одинаково близки и дороги и который при всей неискоренимой своей «русскости» признает Европу «страной святых чудес». Он понял, что этим «чудесам» приходит конец, встрепенулся и стал взвешивать, искать, измерять, что необходимо сохранить, чем можно бы и пожертвовать. При его убеждении в двойственности человеческой природы разгул внезапно прорвавшейся природы звериной заставлял его главным образом размышлять о том, как зверя вогнать обратно. Несомненно, все последние, еще раз скажу, предсмертные думы Маклакова внушены сознанием быстрого одичания мира, непредвиденным крушением представления о поступательном движении прогресса, необходимостью вновь очеловечить, мир, обманувший былые надежды, свернувший с пути, намеченного двумя предыдущими веками. Крайности он отвергал всегда, и даже боготворимый им максималист Толстой не мог заставить его поколебаться в сторону отрицания государства и государственного принуждения. На этом он стоял твердо: вне государства человек жить не может и не должен. Но культ государства, «как такового», как чего-то самодовлеющего, был ему глубоко чужд, и усилия своей мысли он обращал к тому, чтобы зазнавшееся чудовище это развенчать, указать ему его истинное, довольно скромное назначение и место. «Государство — необходимость, но государство — не цель»,— утверждал Ренан, и Маклаков мог бы эти слова повторить и, пожалуй, даже признал бы их естественным выводом из евангельского изречения о «кесарево кесарю».
Твердость его в защите личности от притязаний государства и вообще от всякого гнета тем более замечательна, что по природе был он человеком, склонным к колебаниям. Как случается с иными очень проницательными людьми, он слишком многое видел, понимал и угадывал, чтобы не колебаться. Ум его был слишком открыт, чтобы не учитывать возможностей, а иногда и опасностей, о которых другие не подозревали. Он мог сам себе противоречить, потому что знал, как бывает истина прихотливо раздвоена, и в этом тоже было что-то от Толстого… Для политического деятеля это было препятствием, и если Маклаков при всех своих исключительных дарованиях не занял все-таки в русской политической жизни одного из самых первых мест, то, пожалуй, именно из-за этого. Не помню точно, в какой статье или книге Алданов приводит слова Наполеона о его бесконечных колебаниях и сомнениях при разработке плана кампании. «Но после того, как решение принято, я человек стальной». Для этого, разумеется, нужно редчайшее соответствие ума и воли — то самое, что в знаменитом стихотворении отметил у Наполеона Тютчев: «Два демона ему служили, две силы чудно в нем слились…» Великие исторические удачи, великие мировые карьеры именно на таком сочетании основываются. Но и в повседневной политике выбор определенной линии и решения облегчается четкостью политического кругозора, отсутствием склонности заглядывать слишком далеко в смежные, а то и в чуждые области — и таков был по сравнению с Маклаковым Милюков.
В этих словах сказано больше, чем на первый взгляд кажется и чем, по-видимому, показалось Тырковой. Смысл их был бы еще яснее, если бы вместо «общества» Маклаков сказал «организация». Общество звучит расплывчато, и мало ли в самом деле существует на свете обществ, неизвестно чем и для чего объединенных? Организация предполагает определенность задач, отчетливость в строении, и, даже если не судить о том, в какой мере связывал Маклаков масонство со своими политическими и социальными надеждами или насколько большое значение придавал обрядовой его стороне, можно признать, что участие его в нем было естественным следствием его общих взглядов.
Маклаков знал по своему долгому общественному опыту, а кроме того, знал как историк по образованию, что идеям, даже самым плодотворным, брошенным на произвол судьбы, грозит распыление и исчезновение. Идеям нужна дисциплина, поддержка, длительная работа по их внедрению в умы, иначе от них рано или поздно не остается и следа. Маклаков знал и то — и об этом писал,— что самые высокие идеи с парадоксальной прямолинейностью приводят иногда к результатам чудовищным: этот тревожный, «проклятый» вопрос впервые у нас поставлен был в связи с неистовствами французской революции, Карамзиным, а Герцен в «С того берега» это недоумение подхватил и сочувственно Карамзина процитировал, несмотря на свою неприязнь к нему. Как это возможно? Маклакова вопрос этот должен был смущать и пугать, а люди, объединенные желанием предотвратить подобные искажения, должны были представляться ему союзниками. В Маклакове вообще было кое–что от человека восемнадцатого века, и, вероятно, он признал бы, что история свернула с правильного пути и что неплохо было бы человечеству вернуться к руководящим идеям «века просвещения», обойдясь на этот раз в их развитии без робеспьеровских крайностей.
По существу, именно в этом был «главный урок его жизни». Над уроком этим с пользой для себя должны бы задуматься все наши современники.