Василий III
Шрифт:
Аграфене вдруг представилось, будто в облике княгини Анны явилась во дворец сама Баба Яга, а Михаилу Львовичу уподобился Змей Горыныч. Разинув пасти, стоят они против Елены, готовые пожрать её в любой миг.
«Ой, нелегко государыне с такими родичами! Надо бы помочь ей, но как?»
Аграфена засуетилась, подхватила Ваню на руки, прикоснулась к его лобику своей жаркой ладонью.
— Пойдём-ка мы к нашей матушке.
— Да ты же сказку не досказала!
— Потом, мой миленький, доскажу, не до того сейчас.
Шумно распахнув дверь в покои Елены, Аграфена растерянно остановилась, как будто не ожидала увидеть посторонних людей.
— Вы уж простите меня за помеху вашему разговору, дело моё не терпит отлагательства.
Елена заторопилась к сыну.
— И впрямь головка как огонь горит. Михаил Львович, ты бы прислал к великому князю лекаря Николая Булева. Пусть посмотрит его.
Михаил Львович кивнул головой и вышел из палаты. Следом за ним, ковыляя, удалилась и княгиня Анна. Аграфене показалось, будто Елена облегчённо вздохнула.
— Ты бы, государыня, не особенно доверяла этим заморским лекарям. Немчин — он и есть немчин. Не навредил бы чем великому князю.
— Николая Булева я давно знаю, добрый он лекарь. На худое дело не подвигнется.
«Не лекаря страшится, а дядюшки своего», — отметила кормилица.
— Устала я, Аграфена, скорей бы уж сын мой подрос да взял власть в свои руки. Не женское это дело управлять государством. Обо всем нужно думать, а помощи ни от кого нет.
— Что и говорить, трудная доля выпала тебе, государыня, ой трудная! В таком превеликом деле следует обязательно обзавестись надёжными помощниками, бескорыстными и верными.
— Где ж их сыскать, бескорыстных да верных? Ныне каждый норовит урвать кус пожирнее, каждый тянет в свою сторону.
И тут Аграфене неожиданно вспомнилась беседа с Иваном Юрьевичем Шигоной, случившаяся сегодня утром. Криво усмехнувшись, дворецкий как бы в шутку сказал, что её брат по своей стати достоин любви великой княгини. Она промолчала. Не хватало ещё, чтобы при живой-то жене Иван начал волочиться за вдовой. Тогда Шигона добавил, будто давно подметил неравнодушие Елены к Ивану Овчине. Подумалось Аграфене: не пристало мужику сплетни городить, лживые вести разносить. Уж коли б Елена в самом деле втюрилась в Ивана, она давно бы подметила это. С тем и разминулись они с Шигоной. Сейчас же Аграфене помнилось: неспроста Иван Юрьевич затеял этот разговор.
— А ты не печалься, государыня. Отыскать верных людей можно. Есть такие, которые тело своё на раздробление готовы отдать ради тебя и сыновей твоих.
— Не вижу я таких, Аграфена.
— А они мне ведомы. Взять хоть брата моего, Ивана. Последние дни ходит он сам не свой. Спрашиваю его: что это с тобой приключилось? А он отвечает: сердце всё изболелось, на великую княгиню глядючи, трудно ей одной, горемычной.
Елена пристально посмотрела в глаза Аграфены.
«О брате своём печётся, хочет, чтобы возвысила я его, — равнодушно подумала она. — Правду я сказывала: каждый тянет в свою сторону. Наверняка ничего такого Иван не говорил, сама всё придумала».
— Только я так мыслю, — продолжала мамка, — не одна жалость гнездится в его сердце. Души он в тебе, государыня, не чает. Днём и ночью думает о тебе…
— Что ты бормочешь, грешница? У Ивана Богом данная жена есть. Ишь что удумала!
— Да что это за жена, которая мужа своего к себе не подпускает?
Елена хотела было немедленно услать прочь Аграфену, но что-то неведомое шелохнулось в душе и остановило её порыв. Она отчётливо представила вдруг Ивана Овчину, рослого, улыбчивого, полного жизненных сил. Покойный муж почему-то всегда отличал его, приближал к себе. Муж и Иван Овчина… Елена мысленно поставила их рядом. Когда-то она поклялась любить Василия Ивановича до гробовой доски. И он в ней души не чаял. Чего стоило ему обрить ради неё свою бороду! Уж что только не говорили злые языки по этому поводу. Брат Михаил, передразнивая некоего попа, увиденного им на
— Смотрите — вот икона страшного пришествия Христа: все праведники одесную Христа стоят с бородами, а ошую бусурмане и еретики, бритые, с одними только усами, как у котов и псов. Один козёл сам себя лишил жизни, когда ему в поругание отрезали бороду. Вот неразумное животное умеет свои волосы беречь, оно куда лучше безумных брадобреев!
Но любила ли Елена его на самом деле? Вряд ли. Одно знала точно: когда муж был на смертном одре, она… люто возненавидела его. Подумать только: за всё время болезни он ни разу не призвал её к себе, все дела, касающиеся передачи власти, решал с ближайшими людьми без её ведома и совета. Возможно, Василий Иванович полагал, что не бабье дело — управлять государством, а может, считал её слишком юной для государственных дел, недостаточно благоразумной, неопытной в житейских делах. Елена рвалась к умирающему мужу, но бояре твёрдо противились её желанию, утверждая, будто великий князь болен неопасно и, если надумает, сам позовёт её. Когда же наконец князь Андрей Иванович и боярин Иван Юрьевич Челяднин явились за ней, она, хотя и была очень плоха, тем не менее не запамятовала спросить мужа о главном:
— Государь, князь великий! На кого меня оставляешь, кому детей приказываешь?
Василий Иванович ответил спокойно и твёрдо:
— Благословил я сына своего Ивана государством и великим княжением, а тебе написал в духовной грамоте, как писалось в древних грамотах отцов наших и прародителей, как следует, как прежним великим княгиням шло.
И в этом спокойствии, чёткости ответа таилась для неё безысходность: судьба жены была безоговорочно и окончательно решена Василием Ивановичем. Он отдавал всю власть малолетнему сыну, а точнее ближним боярам, приставленным опекать Ивана до пятнадцатилетнего возраста, а ей, молодой женщине — «как прежним княгиням шло»: жалкий вдовий удел до скончания дней своих. Так испокон веку повелось среди потомков Калиты, и Василий Иванович не захотел менять установленных порядков. Вот тогда-то Елена и возненавидела своего многодумного супруга, который за всю их совместную жизнь ни разу не посоветовался с ней о своих делах. Она безутешно рыдала, кусала до крови губы, билась в руках державших её бояр. А они-то по наивности думали, будто Елена по муженьку своему убивалась.
Совершенно иные чувства испытала она, когда мысленно представила рядом с Василием Ивановичем Ивана Овчину. В воспоминаниях о молодом воеводе, туманных и неярких, было нечто приятное, притягательное.
«Прости, Господи, грешные мысли мои. Не иначе как лукавый явился в образе Аграфены и искушает меня!»
Но не было сил избавиться от наваждения.
— Выбрось из головы грешные мысли, — строго приказала Елена, — мне нужны не греховодники, а помощники.
— Так и я о том же, — смутилась Аграфена, — лучше Ивана никто тебе, государыня, не услужит.
— Хочу испытать его. Передай ему, пусть явится сегодня к вечеру в мои покои. А пока ступай.
Морозный декабрьский вечер спустился на московские улицы. На потемневшем пологе неба, словно веснушки, проступили яркие звёзды. А когда луна выкатилась на небосклон, стали отчётливо видны дымы, взвившиеся над боярскими хоромами и убогими избёнками. Казалось, будто каждая изба украсила себя в этот вечер пышным песцовым хвостом.
В горнице Елены тепло и уютно. Мягкие турецкие ковры приглушают все звуки: потрескивание свечей, скрип разворачиваемых грамот, принесённых по её просьбе дьяком Фёдором Мишуриным. Правительница пытается сосредоточиться, но что-то всё время мешает ей вникнуть в суть изложенного в грамотах. Взяв в руки зеркало, она долго всматривается в своё отражение: большие блестящие глаза, правильные очертания носа и губ, красивый изгиб шеи, пышные волосы, прикрытые чёрным платком.