Вдали от берегов
Шрифт:
Когда они выходили из кино, он брал ее под руку. Но рука ее была такой же чужой, как мысли. Перед ее глазами все еще витали тени экрана: фешенебельные бары с полированными колоннами, отделанными никелем и серебром, красивые женщины с обнаженными, ослепительными плечами, стройные мужчины с лоснящимися прическами, неторопливо пьющие из своих бокалов. Душа ее долго не могла вырваться из-под власти этих призрачных видений, а на лице сохранялось отсутствующее и напряженное выражение.
Пройдя несколько улиц, она зябко поводила плечами, клала руку в карман его плаща и улыбалась жалкой, страдальческой улыбкой. Все в ней рвалось к тому миру, который он ненавидел
Но не надо думать об этом! Зачем бередить старую рану? Как бы мала она ни была, она все еще кровоточит.
Не вспоминай, Вацлав, о прошлом, ты на посту, у тебя есть долг! Далматинец наказал ничего не оставлять без внимания — ни малейшего шороха, ни движения. Будь начеку, смотри вокруг, оглядывай горизонт — не появится ли где огонек, особенно там, откуда может прийти опасность!
Но было тихо — все спали. Лодка чуть покачивалась, но Вацлаву казалось, что это колышется небо. И было немного жутко смотреть, как оно покачивается над головой, словно огромный онемевший колокол. Какими крохотными и ничтожными, какими затерянными и беззащитными выглядели они под этим необъятным небом, среди обступившего со всех сторон гнетущего мрака, безмолвного и непроглядного!
Вацлаву довелось побывать в баре только раз в жизни, в канун отъезда из Праги. К тому времени он расстался с Ириной и чувствовал себя совсем одиноким. Но одиночество не пугало: его душа всегда была полна. На этот раз — скорбью, особенно сильной в поздние вечерние часы.
Днем его отвлекали заботы. Он поздно вставал и сразу же отправлялся в редакцию, где вел литературную страницу. Работы было по горло. Каждый день у него на столе скапливались кипы стихов и рассказов; он должен был просматривать их, а затем беседовать с авторами. Иногда в газете появлялись и его стихи. Это были спокойные, умные, гладкие стихи; в них чувствовалось настроение. Сюжеты не были значительными, но поэтичность говорила больше, чем слова. Товарищам они не нравились. «В стихах нет огня, — говорили они. — В них нет призыва! У нас надо так писать, чтобы стихи звучали, как удар по лицу спящего под наркозом…»
Так они говорили, но сами писали другие стихи. Превозносили Маяковского, а писали, как Есенин.
Вацлав не любил ни Маяковского, ни Есенина. Его любимым поэтом был Уолт Уитмен. Он пытался подражать ему, но безуспешно. Эти попытки он не решался печатать, как и стихи, посвященные Ирине.
Он уезжал из Праги в середине октября. Осень выдалась теплая, хотя и дождливая. Город сиял чистотой, словно его вымыли щеткой с мылом. На мокрых старых улицах квартала, в котором он жил, приятно пахло опавшими листьями. Весь город был залит каким-то серым, рассеянным светом, отраженным от затянутого облаками неба и мокрых фасадов зданий. Воздух пропитался мелкой водяной пылью, падающей с неба, — ни дождь, ни туман.
Вацлав бродил как во сне по знакомым улицам и, затаив дыхание, с волнением глядел на черные, мокрые памятники и деревья, на большие стекла витрин пустующих кафе, на одинокие телефонные будки, словно видел все это впервые. Никогда в жизни он не чувствовал себя таким ненужным и одиноким. Да, он был тогда даже более одинок, нежели сейчас, под этим темным, усеянным сияющими звездами и дышащим неведомой силой ночным небом. Лишь тогда, в тот вечер, он спохватился и понял, что на всем свете у него нет настоящего, хорошего, верного друга. От этой мысли стало и больно и страшно. Как нелепо, как плохо прожиты годы, если они не принесли тебе ни одного близкого, дорогого человека! В каких нереальных высотах витал он, как обманывал
Он жил в меблированной комнате, имея лишь самые необходимые пожитки. Все свои книги он оставил Иржи, сыну хозяина, тихому, черноволосому мальчику с красивыми глазами. Вацлав хорошо понимал, что дарит ему такое богатство, которое перевернет всю жизнь мальчика.
Лишнюю одежду он отдал уборщице. Но кому оставить папку со стихами? Ее можно доверить только хорошему, надежному человеку, который не подведет, сохранит папку, что бы ни случилось. И потом, вернувшись в один прекрасный день в Прагу, он первым делом разыщет стихи. Ведь потерять их — значит потерять самого себя.
Вацлав долго раздумывал, кому же оставить папку? Он перебрал в памяти всех товарищей и отвел их одного за другим. Он едва не отверг и Карела, но выбора уже не было и поневоле пришлось остановиться на нем.
На первый взгляд могло показаться, что Карел меньше всех заслуживает доверия. Из всех товарищей Вацлава он один любил кутнуть, поволочиться за женщинами, водился с богемой — веселый, забывчивый, беспечный парень. И в то же время он никогда не кривил душой, был искренен и отзывчив, готов, как говорят, последнюю рубаху с себя отдать. Такого, как он, не было во всей редакции. Да и внешность у него была необычная — низкорослый, плотный, словно сбитый, с короткими вьющимися рыжими волосами и добрыми синими глазами. Для Вацлава всегда был загадкой причудливый вкус женщин, которые почему-то обожали Карела, прохода ему не давали, хотя многим из них он едва доставал до носа.
Карел пришел к нему домой, как всегда бодрый и веселый, с влажными от измороси кудрями и бровями. Чувствительный, как девушка, он мгновенно уловил настроение Вацлава, оно передалось ему, как электрический ток, и синие глаза его потемнели, стали глубже.
Вацлав невольно вздрогнул, когда Карел стал перелистывать папку. Вначале он читал только названия, потом углубился и в стихи.
«Прошу тебя, — со вздохом прервал его Вацлав. — Прошу тебя, как-нибудь потом… Когда я уеду…»
Карел лишь на мгновение поднял глаза от листа бумаги.
«Интересно!» — пробормотал он и, не слушая Вацлава, стал читать вслух:
«Ты живешь, милая, на краю света — На краю серой, бескрайней степи, Серой, как пепел моей сигареты, Легкой, как этот пепел, Пустынной, Непроходимой. Нет пути к тебе, милая. Нет дороги…»«Перестань!» — умоляюще сказал Вацлав.
Но Карел безжалостно продолжал:
Ты живешь, милая, на самой высокой вершине, На вершине голубых ледников…«Карел!» — уже с негодованием перебил его Вацлав. Карел закрыл папку, покачал головой и сказал:
«Все мы лицемеры».
«Я не лицемер», — сказал Вацлав.
«Нет, и ты тоже лицемер, — серьезно возразил Карел. — Правда, слово, быть может, не из приятных, но у всех нас по меньшей мере два лица…»
У Вацлава вдруг пропало желание спорить.
«Разве я не прав?» — настаивал Карел, заглядывая прямо в его глаза.
«Может быть, и прав…»
Карел затянулся сигаретой и пустил струйку дыма в рукав. Вацлав знал, так бывает, когда Карел о чем-либо напряженно размышляет.