Вечерний свет
Шрифт:
Квартира у Коростылева была двухкомнатная, небольшая, но старой еще, дохрушевской постройки, с высокими потолками, длинным, широким коридором, и оттого казалась просторной.
Евлампьев ожидал увидеть его в постели, но Коростылев сидел в кресле под торшером у маленького треугольного журнального столика, какие продавались в конце пятидесятых — начале шестидесятых, на столе перед ним лежала стопка ярких тонких журналов «Техника — молодежи».
— Привет, Емельян,— сказал он со своего места, улыбаясь ему той своей обычной улыбкой, в которой было будто некое знание тайныя тайных жизни, коим, однако, он не имел права ни с кем поделиться, а так лишь вот, этой улыбкой, мог намекнуть на него. — Извини, что сижу, не встречаю тебя, мне это нелегко сейчас.
—
— Садись вон напротив, — сказал он Евлампьеву.
Евлампьев сел в кресло с другой стороны журнального столика, с испугом, тшательно ошупывая взглядом Коростылева, не понимая, что же с ним случилось, что за болезнь, пуще всего изумляясь перемене в сго облике. Коростылев, сколько он помнил, как начал, в сороковые еще, носить свою остроклинную, профессорскую, говорили в те годы, бородку, так всегда и носил ее, не меняя формы, сейчас он просто не брился и зарос лохматой, клочками топорщившейся, совершенно седой бородой до самых глаз. И какая-то войлочная чеплашка, в грузинских фильмах видел такие, сидела у него на голове и, тесно, округло охватывая череп, как бы оказываясь частью его, придавала лицу некое аскетическое, отрешенное уже от всего земного выражение.
За спиной, услышал Евлампьев, хлопнула, закрытая дочерью Коростылева, комнатная дверь.
— Что, — спросил Коростылев, продолжая улыбаться, — смотришь, так ли все в самом деле, как сообщили, скоро ли умру? Скоро, — не давая Евлампьеву запротестовать, сказал он, подхватил правую руку левой, дотянулся до чеплашки и снял ее, выставив вперед голову.— Смотри!
Тихий, темный ужас на мгновение объял Евлампьева: лысина у Коростылева была как гофрированная, словно бы какая-то округлая стиральная доска была — вся собрана морщинами.
Коростылев медленным, будто осторожным движением надел чеплашку и так же медленно отвалился на спинку кресла. Он уже не улыбался.
— Это называется БАС. Слышал когда-нибудь о такой болезни?
— Нет, — едва разлепил губы Евлампьев. Он еще не мог прийти в себя.
— БАС, — повторил Коростылев.Аббревиатура такая. Боковой ампотрофический склероз. Хроническое заболевание нервной системы, от сорока лет и выше. У мужчин встречается несколько чаще, причина заболевания неизвестна. Радикальных мегодов лечения нет. — Говорить Коростылеву было трудно — мешала одышка, и, говоря, он делал частые мелкие паузы. — Мыщцы у меня, Емельян, чахнут. Началось с рук, на ноги перекинулось… два уже месяца без посторонней помощи ходить не могу, теперь и с головой — видел что? Одышка, видишь? Оттого и помру — легкие откажут. Может, язык скоро заплетаться начнет…
Он умолк и, опустив глаза себе на колени, мелко пошевелил, будто подергал, пальцами.
Евлампьев сидел молча и ждал.
Коростылев подиял глаза.
— За международной жизнью-то следишь?
— Слежу.
— Вот и я. Ох, войной бы обнесло! Тольке о том и думаю. Мы с тобой что, мы пожили… плохо, может, да все-таки… а внуки вот наши… Как тебе кажется, плохо, нет, прожили? По-честному вот — думал ведь, наверно, об этом — как кажется?
Он явно ходил все вокруг да около, не решаясь заговорить о том главном, из-за чего позвал Евлампьева. Плохо прожили жизнь или нет… Поди-ка ответь. Без ошибок не бывает жизни, а значит, уже не ответишь, что хорошо…
— По-моему, Авдей, — сказал Евлампьев, — это не тот вопрос. Как-то он… нечестно, что ли, выглядит. Потому хотя бы, что мы се прожили… А жизнь уже сама по себе хороша. С нормами какими-то соотносить надо, сравнить: как бы вот мог, а ты по-иному… только тогда. А так просто, вообще… Мы вот ее прожили, а другие за край лишь и успели ухватиться. Ухватились, а она
Глаза Коростылева глядели на него с мукой рсшимости.
— А у тебя брата-то вот, что в тридцать девятом взяли, реабилитировали? — спросил он совершенно неожиданное — как ударил Евлампьева под дых.
— Да… — протянул Евлампьев, оправившись от первой оторопи.— Реабилитировали А что?
— Нет, о брате так просто. Из любопытства.
— А откуда ты знасшь о брате?
— Ну, как не знать. Он же все-таки секретарем райкома у нас был.
— А, ну да…— снова протянул Евлампьев.
И увидел, как Коростылев пытается сцепить на коленях пальцы рук, проталкивает их один между другим, пальцы трясутся, и ничего у него не получается.
— Мне перед тобой… перед смертью… исповедаться надо, — сказал Коростылев, глядя теперь куда-то мимо Евлампьева, куда-то за плечо ему, в глубь комнаты. — Не могу с грехом этим умирать… душу облегчить надо… ты уж извини, что позвал.
— Что, в брате виноват? — грубо спросил Евлампьев.
— А? — как не поняв, взглянул на него Коростылев. И тут же снова отвел глаза. — Нет, о брате я из любопытства… Я не перед тобой виноват — перед женой твоей… Марией Сергеевной. Мне бы ей исповедаться… да не могу ей, духу не хватает… Тебе уж. А ты там гляди… передашь, нет… Это году в тридцать пятом было. Кирова тогда убили… помнишь, наверно, атмосфера какая. Мы с женой твоей на вечеринке на одной встретились. А у нее, не знаю, знаешь, нет, парень был, инженер… лет двадцать восемь примерно, стариком казался… только он только из Германии приехал, практику там проходил… многих тогда посылали. В Германию да в Америку… И стали его там, на вечеринке, спрашивать, поделись впечатлениями… он и стал… и хвалит все, и хвалит. И оборудование у них хорошее, и инженеры — нам до такого уровня расти да расти, и вообще аккуратные они да хозяйственные — учиться нам у них нужно. А Германия-то уже фашистская, к войне с нами готовится… В общем, доложил я… спецуполномоченные в отделах кадров сидели, помнишь? Через некоторое время вызвали меня: спасибо, товарищ Коростылев, ваши сведения подтвердились… Харитоньев опаснейший враг, агент германской разведки. Фамилию даже, видишь, помню… Ну, и все, и исчез… Мария Сергеевна два письма от него получила, знаю… а больше не было. Потом у нее ты вот появился…
Коростылев замолчал, судорожно, одышливо переводя дыхание, взглянул на Евлампьева, и теперь Евлампьев сам отвел глаза. Он был не в силах встретиться с ним глазами.
Вон как, оказывается… вон как!..
Он знал от Маши о Харитоньеве, видел даже тогда, в молодости, когда ухаживал за ней, эти его два письма. Харитоньев писал, что честным трудом добьется искупления своей вины, докажет трудом, что он достонн снова стать полноправным гражданином своей страны… Потом, выйдя замуж, Маша сожгла письма.
— Вот такой на мне грех перед твоей Марией Сергеевной…— проговорил Коростылев.
А, ненужно осенило Евлампьева, вот почему он помнит ее имя-отчество и всегда передает поклоны, вот почему!..
— И перед многими еще у тебя грех? — спросил он с не ожидавшейся самим жесткостью, по-прежнему не глядя на Коростылева.
Коростылев помолчал.
— Еще два греха. Молодой был… атмосфера такая… должен, казалось. А потом вызвали меня… вот, говорят, показания, подпиши. А я того человека и не знаю… Ничего, говорят, это неважно, дело здесь ясное. Подписал, вышел — тут меня и шибануло: как это так?.. Тяжко, Емельян, ох тяжко было… потом меня сколько таскали — о том расскажи да об этом… ни о ком больше, поверишь ли, ничего не сказал… А страшно было: ну, как сам из-за этого-то загремишь… Но ничего, ни слова больше… Однако что сделал, того не воротишь… и ох как тяжко случалось… прижмет — хоть в петлю! Бороду вот носить стал… знаешь — зачем? От себя убежать хотелось. Отрастил бороду, лицо изменилось… вроде как я — уже не я. А бороды тогда не поошрялись… ох не поошрялись… Лукич, бывший наш конструктор главный… с секретарем партбюро вместе… как кулаками стучали: сбрить — и никаких разговоров!..