Вечный зов. Том II
Шрифт:
— И правильно, дочушка! Отец же, грех не встретить. Счас я, мигом, чайку тебе…
Затем Наташа, не видя дороги, бежала на станцию. Был ещё над землёй тяжёлый утренний сумрак. Он рассасывался медленно, снег под ногами был ещё грязно-серый, он, разрезая тишину, пронзительно хрустел, подгонял её. «Не успею… Опоздаю!» — мелькало в голове.
На перрон она влетела в тот момент, когда отец выходил из вагона. Здесь было светло, перрон освещался электрическими лампочками на столбах, да и утренний сумрак почти растаял. Наташа сразу узнала отца. Он катастрофически постарел, щёки одрябли, глаза, раньше строгие и жёсткие, которых Наташа всегда
Подбежав, она ткнулась головой в его белый дублёный полушубок, зарыдала:
— Папка! Папка!..
— Здравствуй, дочь! Здравствуй, Наташа! — сказал он четыре слова тем прокуренным голосом, который она слышала дважды по телефону, и стал молча гладить её по трясущимся плечам.
Он так гладил её с минуту или полторы, ничего больше не говоря. А затем она почувствовала, как он легонько пытается отстранить её от себя, оторвала заплаканное лицо от его груди.
— Теперь мы с тобой поговорим обо всём… обо всём, — сказал он, отступил на полшага назад, чуть тряхнул за плечи, как бы прося стоять теперь самостоятельно.
Затем повернулся к встречающим:
— Здравствуйте, товарищи!
Он по очереди жал всем руки, слушал, как встречающие называли себя, плечи его, обтянутые белым полушубком, горбатились. «А когда-то были прямыми и широкими», — отметила Наташа, вытирая варежкой мокрые щёки. И почувствовала снова прежнюю тоску, почувствовала, как рождается в ней странная мысль, что это вовсе и не её отец, это кто-то другой, отдалённо на него похожий.
Перестали приходить письма от Семёна Савельева, но ещё раньше прекратились они от Кирьяна Инютина, шли-шли — и как отрезало, наступила зима, и по-прежнему ничего — ни известий от него, ни похоронки. Писал, хотя и не часто, сын Николай. Он был ещё не на фронте, обучался в какой-то школе, в какой — не объяснял, лишь делал намёки, что скоро будет падать немцам на голову с неба «и откручивать им головы, как ржавые гайки с болтов».
— В десантные войска попал наш Колька, — догадалась Вера. — С самолётов будут их забрасывать немцам в тыл.
— Господи! — вздыхала Анфиса. — В тыл… Не мог куда полегче угодить!
— Война ж, его не спрашивали. А тем более раз доброволец… Сам залез в пекло, Аникей говорит.
Анфиса упрямо, как Наташа Миронова, ждала писем от мужа, в душе её тяжёлой и острой глыбой ворочался страх — дождётся скорей похоронной. Да и Колька вот — как с ним будет? Она сделалась тихой, маленькой и лёгкой, как старуха, и каждый день, когда приближалось время прохода почтальонши по улице, поглядывала в окно, примечала её ещё издали, с колотящимся сердцем следила, как она приближается со своей тощей брезентовой сумкой на боку. Сумка тощая, да много ли надо места, чтобы уместиться там её жизни или её смерти. А почтальонша, молчаливая старая баба в ватнике, подпоясанном для теплоты широким ремнём, заходя то в один дом, то в другой, всё приближалась, приближалась. Вот она миновала дом Савельевых — она вообще в него давно не заходила, — вот подошла к её калитке. Свернёт или нет к дощатым воротцам, свернёт или нет?!
Почтальонша, хмуро
Но чаще почтальонша ничего не доставала, проходила мимо.
Ночами Анфиса почти не спала, долго и тоскливо слушала, как похрапывает на полу возле стенки Вера. И перед тем как забыться на короткое время, всякий раз тяжко и беззвучно плакала.
— Да будет тебе изводиться! — сказала однажды утром ей дочь. — Глаза каждое утро рассолоделые, сгниют скоро. Противно прямо.
— Вера?! — От обиды голос Анфисы осел, был еле слышен. — Он же… отец твой!
— Да что толку ныть-то? Хоть отец, хоть брат-сват… Поможет это, что ли?
— 3-замолчь! — взвизгнула Анфиса и, страшная от бессонной ночи, шагнула к дочери, сжав кулаки.
— Во-он что? — усмехнулась Вера едко. — А жили-то вы с ним вроде как…
Анфиса захрипела дико, по-звериному, ещё секунду — и она обрушила бы на дочь свои кулаки. Но та быстро отступила назад, в глубь комнаты, и отвернулась, не обращая больше внимания на мать.
Анфиса несколько дней не разговаривала с Верой, а потом сказала ей с ненавистью:
— Сучка ты. Росла-росла — и выросла. Правильно отец говорил… Вера на это лишь усмехнулась.
— Живёшь, что ль, с Аникеем-то этим, с Елизаровым? Жену он прогнал, я слыхала.
— Нужен он мне, мешок с навозом, — ответила она ровным и спокойным голосом, нисколько не смутившись от такого вопроса матери.
— Чего ты якшаешься с ним?
— Он на желдороге теперь работает, меня обещал туда устроить. В столовую или в буфет.
— И — всё?
— А что ещё?!
Прошли и Ноябрьские праздники, с которыми Анфису поздравил сын, открывшись ей в качествах, которых она в нём и не подозревала или как-то не задумывалась о них. Письмо пришло как раз накануне праздника. Николай после поздравлений писал в нём: «…разве фашистам поганым понять, мама, какой у нас народ, за какую жизнь он поднялся драться двадцать шесть лет назад? За что знамёна свои насквозь кровью пропитал? Если бы они это понимали, они бы поняли, что нас им сроду не одолеть, и не сунулись бы. Да разве я отдам им нашу Звенигору, свою речку Громотуху и маленькую Громотушку? Пущай выкусят! Я всегда любил глядеть, как из-за утёсов Звенигоры всходит солнце и как оно потом садится, садится и плачет ровно, как будто ему неохота уходить с земли. И покуда я живой, я не позволю, чтоб на такую красоту глядела фашистская немчура, я лучше сдохну, но перед этим загрызу, как зверь, хоть одного немца. И никто им не позволит… А об тебе, мам, я скучаю… А батька наш чего, не подал вестей? Передай поклон Лидке, квартирантке нашей, хотя я ей тоже написал…»
Анфиса, прочитав это письмо, разрыдалась от нахлынувших чувств. Её ли это Колька, неряшливый, хулиганистый и даже, как она считала, придурковатый?! Не он ли изводил в школе учителей, совсем недавно выпускал на уроках всяких крыс!
Письмо это Анфиса дочери не показала, боясь, что Верка фыркнет, что-нибудь скажет такое, чем оскорбит не её даже, а Коленьку…
«Коленьку»… Даже в мыслях она никогда так не называла сына, и теперь, когда его имя так промелькнуло в сознании, она опять заплакала, но уже не радостно, а тяжело и тоскливо, казня себя безжалостно и жестоко.