Ведьма на Иордане
Шрифт:
В сорок девятом году участок Гирша уже стоил хороших денег, но дядя не стал его продавать, а отдал в аренду той же мэрии. Ох, как он выиграл на этом, как выиграл!
Яков закатил глаза и зачмокал губами. Богатство вызвало в нем почти сладострастное томление. Смотреть на совсем небедного владельца «О-О» было неприятно. Мы знакомы много лет, но я никогда не предполагал, что за фасадом благообразной внешности кроется столько неприглядных мыслей и чувств.
— Пятнадцать лет мэрия платила Гиршу солидную ежемесячную плату. На эти денежки он сам встал на ноги и оплачивал содержание
Яков тяжело вздохнул. Он тоже ждал такого промысла, надеялся, будто и на его долю выпадет фантастическая удача, но жизнь уходила, покрытый седыми волосками кадык все крепче оседал на воротничок, а золотые колесницы промысла пылили далеко за горизонтом.
— Как бы распорядился деньгами Гирш, остается лишь гадать. Через неделю после того, как денежки поступили к нему на счет, началась война шестьдесят седьмого года. Гирша взяли в армию, и он погиб где-то на Синайском полуострове. Ципи осталась единственной наследницей. За все эти годы она взяла из банка сущие гроши. Я-то знаю, мне она и поручала свои финансовые операции. За сорок лет та огромная сумма, что Гирш отхватил за кусок землицы, превратилась в целое состояние. Она богата, как Ротшильд, наша Ципи, я по сравнению с ней просто босяк голоштанный. — Яков замолк и испытующе поглядел на меня. — Ты ж понимаешь, — он перешел на доверительный, интимный тон. — Всю жизнь Ципи провела здесь, в этом доме. Мы ее настоящая семья, ее самые близкие родственники. И…
Тут он замолк, словно поперхнувшись, не решаясь вслух произнести слова, распирающие горло. Этот хорошо поживший дядька усмотрел во мне соперника и пришел заявить права на долю в наследстве.
— Ципи ничего не говорила о деньгах, — сухо сказал я. — Мы беседовали лишь о войне и ее родителях.
— О родителях, — эхом отозвался Яков. — Почтенные, уважаемые люди. Правильно мыслящие, думающие о детях.
Несправедливость Божьего промысла не давала бедолаге покоя. Я попрощался и вышел из «О-О».
Жужжа по-шмелиному, скользнули и растворились в цветочном мареве израильских будней еще два дня. Каждый вечер я давал себе слово забежать после молитвы к Ципи и каждый раз проваливался в топкую грязь дел, делишек и подделий, барахтаясь изо всех сил, чтобы не уйти с головой под зеленовато-липкую ряску. В молодости контраст между садистски медленно тянущимся барахтаньем и феерическим промельком дней приводил в отчаяние. За прошедшие годы я не стал мудрее или терпеливее, но научился щадить силы и экономить дыхание.
В час дня, посреди толчеи и сумятицы, я увидел на экране сотового телефона номер жены.
— Звонили из «О-О», — сказала она, стараясь удерживать ровность тона. — Ципи просила тебя срочно прийти. Сестра говорит, что она очень плоха.
Рвущаяся интонация сказала мне больше, чем слова. Я круто свернул дела и помчался к Ципи.
Она сильно переменилась за эти дни. Лицо осунулось, нос заострился, а губы увяли,
— Она приходила, — произнесла Ципи, как только мы остались одни. — Впервые за столько лет.
Я не стал уточнять, о ком идет речь.
Ципи говорила едва слышно, и я, придвинувшись к постели, почти прикасался своим лицом к ее сморщенному личику.
— Царица Эстер… Мы из ее рода. Мать той ночью в синагоге открыла мне тайну. Сила молитвы передается только по женской линии. Ее сила…
— Какая сила? — я не смог удержаться.
— В свитке, помнишь, Эстер просит царя повесить десятерых сыновей Амана. Помнишь?
— Помню, конечно.
— Почитай внимательно. Их ведь до этого уже убили. Так написано. Зачем же теперь на дереве вешать? Неужели Эстер была такой жестокой?
— Не знаю.
— Там, где в свитке слово «царь» написано с большой буквы, идет речь о Царе царей. Эстер просила Всевышнего повесить десять других преступников.
— Других?
— Да, других. В именах сыновей Амана есть четыре маленькие буквы. Если прочитать их как год, то получится тысяча девятьсот сорок девятый. Эстер просила о десятерых из Нюрнберга.
Ципи замолкла, прикрыла глаза. Каждое слово давалось ей с трудом.
— Ты не чужой. — Она едва повернула голову и, разлепив потемневшие веки, посмотрела прямо мне в лицо. — Иначе бы я не стала рассказывать. Ты тоже потомок Эстер. Если у тебя родится дочка, она унаследует силу царицы. В каждом поколении поднимается на наш народ новый враг. Потомки царицы молят Всевышнего повесить их на дереве. Упроси жену, пусть родит тебе дочь.
— Упрошу, конечно, упрошу. А тебя позову забирать ее из роддома. С цветами, впереди всех.
— Нет, — Ципи слабо улыбнулась. — Я уже не выйду из этой комнаты. Царица сказала, что моя молитва принята и я могу уходить.
— А как же моя дочка? Кто ее всему научит, кто расскажет про Эстер? Нет, мы тебя никуда не отпустим!
Я попытался развеселить Ципи и проговорил без умолку минут десять, опустошив до самого дна скудные запасы своих прибауток. Мне показалось, будто Ципи стало немного лучше, ее глаза наполнились прежним сиянием, а губы порозовели. Я обещал прийти на следующий день, обязательно прийти и вместе просмотреть свиток Эстер. Но завтра, в три часа пополудни, мы стояли перед свежевырытой могилой.
Спустя год у нас родился мальчик. Спустя два — еще один. О ком просила Всевышнего Ципи, я понял только из сводки новостей тридцатого декабря две тысячи шестого года[8].
Пощечина
Повесть
Элле Кричевской
Реб Буним, пухлый улыбчивый старичок, служка Гурского ребе Ицхока-Меира[9], иногда представлял себя возницей, правящим шестеркой, нет восьмеркой, бешеных, необъезженных лошадей, впервые запряженных в карету.