Ведьмы и Ведовство
Шрифт:
оговоренного лица. Но, как мы уже говорили, не одни открытые, «смертельные» враги оказывались способны на попытку своими оговорами довести человека до застенка, откуда не было другого хода, как на костер, «Доносам нет конца, – с отчаянием восклицал один из видных протестантских пасторов в конце XVI века. – Мне самому зятья клевещут на тещ, жены на мужей, мужья на жен…»
Но, сделав эту оговорку, мы должны будем затем решительно отстранить всякую возможность подобного мелкоматериалистического толкования причин исследуемого нами явления. В истории двухвекового жестокого гонения на ведьм мы тщетно стали бы искать какого бы то ни было отзвука борьбы классовых интересов, которая по известной формуле служит ключом к уразумению всей истории человечества. Преследование ведьм выхватывало свои жертвы отнюдь не из каких-нибудь определенных общественных слоев: все классы общества от царствующих домов до бездомных нищих бродяг платили свою дань этому безумству. Правда, не на всех сословиях оно при этом одинаково тяжко отзывалось, но главною своей тяжестью оно, опять-таки, падало неизменно на самые обездоленные, забитые, задавленные человеческие существа, гибель которых отнюдь не могла составлять интереса какого бы то ни было социального класса, – на старых женщин, принадлежавших к низам общества. Подавляющее преобладание среди казненных ведьм нищих, уродливых, болезненных старух сами гонители их объясняли тем, что эти «твари» только от дьяволов на шабаше и могли получать удовлетворение снедавшего их стремления к «сладкому житью». Но как бы это обстоятельство в действительности ни объяснялось, оно служит достаточно убедительным свидетельством, что не классовый эгоизм зажигал те костры, на которых жарилась живою «бесовская челядь». Ошибочно было бы придавать преувеличенное значение и несовершенствам старого судоустройства, нередко делавшим жизнь и имущество подсудимых легкой добычей
Едва ли может подлежать спору, что в процессах ведьм мы имеем перед собой один из самых ярких, резких примеров того, какую роль в жизни общества способны играть «идеи» даже тогда, когда они, как здесь, оказываются сотканными из чисто фантастических, чуждых всякой реальности элементов. Конечно, с широкой точки зрения и в этих процессах нетрудно обнаружить материалистическую подкладку. Страстная ненависть к ведьмам, так глу-боко охватившая западноевропейское общество XV- XVII веков, направлена была в сущности не столько против оскорбительниц Божьего величия, беспощадно надругивав-шихся над всем, в чем церковь заповедала видеть высшую святыню, сколько против опаснейших колдуний, грозивших ежеминутно жизни, здоровью и имуществу своих ближних. Людские и скотские повальные болезни, неурожаи от ливней или засухи, повторные градобития и тому подобные несчастья, обрушивавшиеся на какую-нибудь округу, – вот что служило наиболее частой причиной обо-стрения бреда ведьмами, и мероприятия ревностных пра-вителей по очищению своей страны от ведьм могут, если угодно, быть относимы не столько в область их церковной, сколько в область их экономической политики и забот об охранении общественного здравия. «Благодаря вашей примерной строгости, – так писали герцогу Фердинанду руководители известного нам шонгауского процес-са, стоившего жизни шести с лишним десяткам несчастных подданных этого князя, – вот уже три года, как ни людям, ни скотине не приходится страдать от порчи, и хлебушко снова стал хорошо родить и убирается без всякой помехи». Но ясно, что подобное указание само по себе еще нисколько не помогает нам ответить на стоящий пе-ред нами вопрос. Оно нисколько не помогает нам понять, каким образом Западная Европа в XV-XVII столетиях могла стать театром описанных нами безумно жестоких дея-ний. Забота о сохранении жизни, здоровья и имущества присуща всякому человеческому обществу на всех стадиях его развития, и если сказывающийся тут вполне нормальный инстинкт самосохранения мог в данный исторический период толкать людей на столь ненормальные, столь исключительные поступки, то ключ к этому, очевидно, надо искать в мире «идей», в мире представлений, при смене которых неизбежно изменяются и действия общества, хотя бы стимулирующие волю желания и окружающие общество внешние условия все время оставались без перемен.
Согласно этому объяснить происхождение «процессов ведьм» значит объяснить, в каких условиях в Европе родилась вера в реальное существование описанного нами «ведовского сообщества» и каким образом она успела заполонить правящие классы европейского общества, имевшие возможность направить на борьбу с этим ужасным призраком организованную общественную силу. К этой задаче мы теперь и обратимся.
II
Процессы ведьм по местному своему распространению замкнуты в строго определенные границы. Они встречаются без всякого изъятия у всех народов, которые в средние века образовали единую культурную семью, связанную общей принадлежностью к римско-католической церкви, и только у них одних. Не говоря уже о нехристианских странах, страны, входящие в состав греко-восточной церкви, как мы уже заметили, также остались свободны от этой язвы. Восточная церковь в свое время знала, правда, преследование колдунов, но борьба с «ведовством» никогда не приводила в движение органы ее власти. Итак, в особых условиях духовного развития данной группы народов и надобно искать корни интересующего нас явления.
В течение всех средних веков главной наставницей молодых западноевропейских обществ была церковь, которая являлась хранительницей не только заветов христианства, но и остатков римской языческой цивилизации. Каковы же были собственные взгляды этой церкви в кругу занимающих нас представлений, когда после гибели Западной Римской империи она приступила к своей культурной миссии? Что здесь оставил после себя языческий Рим, и как его воззрения переработаны были представителями новой религии?
На это приходится ответить, что в данной области наследство классической древности было далеко не завидно. Известен глубоко односторонний характер развития теоретической мысли в античном мире. В лучшую свою пору античная наука главнейшие усилия сосредоточила на изучении духовной природы человека и строя человеческого общежития, и здесь она достигла тех поразительных успехов, которые прославили ее на долгие века; но в изучении «уставов естества», в попытках уразуметь законы внешнего мира она была далеко не так счастлива. Попав с первых шагов на ложную дорогу, стремясь к разрешению интересовавших ее загадок мироздания чисто спекулятивным методом, она растратила множество энергии на совершенно непроизводительные системы общей «натур философии». Когда же, воспитавшись, она стала было выходить на верный путь, то, в силу общих исторических условий, дни ее оказались уже сочтены. Таким образом, из всей великой области человеческого ведения, которую мы обозначаем словом «точные науки», на сколько-нибудь значительную высоту в древнем мире успели подняться лишь математика и астрономия с математическою географией. Что же касается «естественных наук» в более узком смысле, – наук, душой которых служит опыт, – то древность только блеснула здесь отдельными открытиями, свидетельствующими о необычайной одаренности греческого ума, но не смогла выработать стройной системы знания. Чтобы с ясностью себе представить, какими детскими глазами смотрел античный мир на окружающую его природу, надобно взять Плиниеву Historia Natnralis, эту естественно-историческую энциклопедию I века по Р. X. Здесь этот по-своему высокообразованный писатель, бывший притом же страстным любителем естественно-исторического познания, на каждом шагу рассказывает про природу басни, наивность которых прямо ставит нас в тупик. Зная их чаще всего по средневековым пересказам, мы так обыкновенно к ним и Относимся. Мы их привыкли представлять как характерные порождения «умственной тьмы» средних веков, и нам бывает странно убеждаться, что средние века их только повторяли со слов той же античной древности: до такой степени подобный лепет для нас, по нашим умственным привычкам, кажется несовместимым со сколько-нибудь высокой степенью общего культурного развития.
Известен далее еще более односторонний характер классической общеобразовательной школы – этой отдаленной прародительницы современной классической гимназии. Школа эта возникла и отлилась в твердые формы еще в ту пору, когда в свободных античных республиках весь строй их политических и судебных учреждений делал для гражданина искусство владеть словом первым залогом за-виднейших успехов на жизненном пути. Развитие в своих питомцах «красноречия» школа эта и ставила искони своею главной задачей, и ей она осталась верна до последнего часа, пронеся культ красноречия через такие эпохи, в которые ораторский талант давно уж не являлся действительно первостепенной общественной силой. Само собой разумеется при этом, что ради достижения своей верховной цели она должна была усиленно занимать учеников чтением и анализом замечательных памятников изящной речи, а также упражнениями в формальной логике. Зато далее этого она уж не считала нужным куда-нибудь
У этой школы красноречия были, конечно, свои точки соприкосновения с вопросами, которыми занимались люди науки. При чтении поэтов, как Гомер, Гесиод или Вергилий, где воплощалось традиционное греческое и римское миросозерцание, «грамматикам», подготовлявшим учебный материал для «ритора», полагалось толковать авторов, т. е. касаться и реальной стороны изучаемых произведений. Грамматик говорил с детьми и о космографии, и о религии, и о морали: он давал им энциклопедическое образование. Но было бы напрасно думать, чтобы эти скромные труженики, главная доля внимания которых была занята тайнами изящного выговора слов и музыкального произношения стиха, сами имели достаточное понятие о том, как рассуждали об относящихся сюда вопросах те или другие представители научного мышления. Scholasticus est: quo genero hominum nihil aut sincerius, aut simplicius, aut melius (он школьный преподаватель: а нет более искренних, более наивных и более добронравных существ, чем эти люди) – так отзывался о них Плиний. И эти «схоластики» толковали детям поэтов, не мудрствуя лукаво. В их руках школа являлась опорой традиционного миросозерцания, а отнюдь не орудием эмансипации разума от старых предрассудков. «Все эти сказки и басни, – так говорит о действии школы в данном отношении сторонник христианства в известном диалоге Минуция Феликса «Октавий», – мы перенимаем от наших необразованных родителей. Но, что еще важнее, мы потом сами трудимся над тем, чтобы сделать их своим достоянием во время школьных занятий, особенно при чтении поэтов, которые своим влиянием наносят величайший ущерб истине».
Итак, античный мир никогда не был богат познанием Реальных сил природы, и те скромные сведения, какими он обладал тут, никогда не были уделом сколько-нибудь широких кругов древнего общества. В таких условиях общество это даже в высших слоях – как то не раз уже указывалось историками его культуры – должно было являться легкой добычей для всевозможных видов суеверия. Но уже беглый взгляд на его многовековую историю сразу показывает, что в разные эпохи та сила, с которой суеверные представления давили на личную и общественную жизнь в древнем мире, была очень различна и что при этом «кривая» подобных колебаний отнюдь не совпадает с «кривой» развития естественных наук. Действительно, если! взять Грецию V и IV веков до Р. X., то мы находим в ней науку о природе еще в пеленках. Припомним, что даже такой ум, как Сократ, считал стремление создать ее почти что чистой утопией. И тем не менее, знакомясь из Фуки-дида с афинским обществом времени Пелопонесской войны, мы склонны забывать, что этих греков от нас отделяет больше чем два тысячелетия; по способу мыслить и дей- j ствовать они нам представляются нашими современниками. Напомню знаменитую погребальную речь, вложенную Фукидидом в уста Периклу, в которой характеризуется афинское общежитие и объясняются причины его необычайного процветания. Где автор ищет этих причин? Как чужда ему мысль сказать, что перевесом своим над всеми прочими соперничающими городами Афины прежде всего обязаны особой силе родных богов! И автор этот – один из множества тех граждан, от лица которых его Пе-| рикл говорил: "Мы увлекаемся прекрасным в разумных пределах и занимаемся научным созерцанием не в ущерб деятельным способностям.". Греция того времени знала, конечно, и свои Лурды, как знает их современная просвещенная Франция. Она отнюдь не была свободна и от язвы вольнопрактикующих кудесников, туземных и забредавших в нее с Востока. Но тон ее умственной жизни давался теми людьми, для которых слова «маг» и «кудесник» были синонимами шарлатана.
Но если обратиться к литературе II века по Р. X., когда наука гордилась уже именами Аристотеля и Архимеда, Эвклида и Аполлония, Гиппарха и Птоломея, то, вчиты-ваясь в нее, мы постепенно погружаемся в ту атмосферу, которую обычно принято именовать средневековой. Трепет перед чудесным и в то же время жажда его и безграничная в него вера – таков идущий от нее удушливо-тяжелый запах. Им сильно веет даже от трудов таких светил тогдашней мысли, как Плутарх, как Эпиктет или как Марк Аврелий. Когда ж берешь литературные произведения, которые ходили по рукам в широких кругах образованного общества той эпохи, то останавливаешься в окончательном недоумении перед вопросом, как за почтенное число столетий, протекших со времени Фукидида и Аристотеля, умственный уровень верхних слоев древнего мира, вместо того, чтобы подняться, успел упасть так глубоко? В одном из своих диалогов Лукиан изображает нам собрание профессоров философии в доме богатого их мецената, где гости и хозяин усердно угощают друг друга рассказами о чудесах, свидетелями которых они якобы были в жизни. Тут есть волшебники, которые ходят по водам, как по суше, которые носятся по воздуху, силой своих заклинаний сводят месяц с неба или приказывают всем гадам определенного умения предстать перед их очи и потом сразу одним дыханием своих уст обращают их в пепел; тут есть явление гигантской огненной Гекаты, давшее рассказчику случай заглянуть в мрачные области Аида; тут есть изгнание бесов из человека и из занятых ими зданий – одним словом, диалог этот представляет сборник историй, вполне соперничающих по своей таинственности с теми, какими позже упивались читатели Logonda Aurea генуэзского епископа Иакова. Конечно, можно было бы предположить, что Лукиан преувеличивает степень суеверности своих ученых собратьев, что он рисует на них карикатуры. Но собственные писания некоторых из них свидетельствуют о противном: по фантастичности они в иных случаях оставляют за собой самые невероятные анекдоты Лукиана. Разве не прямо в глубину средних веков нас переносит следующий духовно-назидательный рассказ благочестивого Лукиано-ва современника Элиана? Один бойцовый петух в Танагре был тяжело ранен в ногу. «Движимый, без сомнения, тай-ным внушением самого бога (Асклепия), хромая, он идет к его святилищу. То было утро, когда пелся Асклепию пэан. Петух становится в ряды хористов, он занимает между ними место словно по указанию самого регента; и вот он принимается со всеусердием петь следом за другими, причем ведет свой голос, не сбиваясь с такта… Стоя на одной ноге, он протягивает другую, которая была подбита, как будто показывая ее богу и обращаясь к нему за помощью… Он] воспевал Целителя изо всех сил и умолял послать ему здо-ровье… Асклепий внял ему, и наш петух еще раньше пси лудня стал выступать на обеих ногах, хлопая крыльями, делая крупные шаги, подняв высоко голову и потрясая гребешком, как гордый гоплит; так он являл собой свидетельство, что божественное попечение Асклепия прости-рается даже на животных». И разве не средневековым] настроением проникнута картина жизни чрезмерно «бо-гобоязненных» людей, которую оставил нам Плутарх.
Такие богобоязненные люди молятся пред образками богов из камня, бронзы или глины, целый день ходят с лавровой веточкой во рту, утром, вымыв тщательно руки, кропят себя свя-той водой, через короткие промежутки времени производят очищение всего своего дома, зовут к себе знахарок, которые окуривают их серой и спрыскивают водой из трех ключей, налитой на бобы и соль; при всяком сне они бегут к снотолкователям, чтобы узнать, каким богам или богиням им следует по этому случаю молиться, каждый месяц ходят с женой – или когда той что-нибудь мешает, то с нянькой – и с детьми к орфеотелестам, чтобы себя святить. Когда у такого богобоязненного человека мышь прогрызет мешок с мукой, он спрашивает истолкователя,;] что ему делать, и если тот посоветует ему заштопать мешок, то он все же вместо этого решает принести жертву; если, завязывая сандалии, он вдруг порвет ремень, то он трясется от страха и не знает, куда ему деваться. Когда его постигает самое маленькое несчастие, то он садится и стонет, что он стал ненавистен богам, что боги его карают; он не пытается бороться с постигшей его бедой, чтобы не стать мятежником, отказывающимся претерпеть удары наказующей руки; он не пускает к себе друзей, пришед-ших навестить его («оставь меня, ненавистного богам и духам человека, нести заслуженное наказание»); он, облачившись во вретище, сидит на улице перед своим домом или, перепоясав-шись грязною ветошкой, нагой валяется в навозе, исповедуясь в своих великих и малых прегрешениях, что он поел и выпил того, чего не полагалось бы, или что он ходил дорогой, на которой гений не хотел его видеть; если же он решается остаться дома, то он зовет к себе старух, которые обвешивают его всякими амуле-тами. Если безбожники смеются над празднествами, освящени-ями и оргиазмами, то эти люди бледнеют, возлагая на голову праздничный венок, приносят жертву со страхом, дрожащим голосом выговаривают молитвы и трепетными руками курят фимиам. Им нет покоя и во сне; им снятся муки места, уготованного для нечестивых, и в трепете они бросаются к кудесни-кам и шарлатанам, которые мажут их навозом, велят сидеть на земле или окунаться в море и т. д.
Подобные уродливые проявления религиозности встречались, конечно, в истории Греции и раньше. Еще Платон жаловался, что некоторые из современников его позволяют себя морочить различным «искупителям душ». Но, повторяю, глубокая разница между эпохою Платона и Плутарха состоит в том, что для Платона и образованных современников Платона все это было шарлатанство, а для Плутарха и образованных современников Плутарха это являлось лишь некоторым преувеличением той самой «богобоязненности», которая наполняла и их сердца. По духу, которым полны их собственные произведения, мы видим, что для них родственнее было такое благочестие, нежели благочестие Платона.