Век мой, зверь мой. Осип Мандельштам. Биография
Шрифт:
Эти «большевистские припадки» воронежского периода Надежда Мандельштам рассматривала как следствие реактивного психоза, вызванного его пребыванием на Лубянке, как своего рода гипноз:
«Единственное, что мне казалось остатком болезни, это возникновение у О. М. время от времени желания примириться с действительностью и найти ей оправдание. Это происходило вспышками и сопровождалось нервным состоянием, словно в такие минуты он находился под гипнозом. Тогда он говорил, что хочет быть со всеми и боится остаться вне революции, пропустить по близорукости то грандиозное, что совершается на наших глазах…» [367]
367
Мандельштам
Трагическая раздвоенность Мандельштама периода ссылки проявилась, с одной стороны, в его желании примириться с эпохой, с другой, — в горестном понимании того, что он никогда не примет ни всей ее лжи, ни ее верховного распорядителя. Раздвоенное сознание поэта было уже в 1923 году темой его «Грифельной оды»:
Кто я? Не каменщик прямой, Не кровельщик, не корабельщик, — Двурушник я, с двойной душой, Я ночи друг, я дня застрельщик (II, 47).В сталинское время было невероятно трудно в одиночку противостоять всеобщей чистке мозгов, мучаясь вопросом: А что если я не прав, а правы все остальные? Но пусть даже Мандельштам был ослеплен и одурманен окружавшим его культом Сталина и пытался проникнуть в сущность лже-благодетеля человечества, его поэзия, оставаясь голосом правды, все равно свидетельствовала о другом. Подчас Мандельштам-человек хотел раствориться в своей эпохе и выжить; но Мандельштам-поэт еще в 1934 году (в разговоре с Анной Ахматовой) нашел решающие слова — «Я к смерти готов» — и доверился будущему своих стихов.
Для Мандельштама-человека «Ода» имела прагматическое значение и была отчаянным жестом — выражением его надежды на продление жизни. Он посылал ее в редакции различных журналов, но ни один из них не решился напечатать это стихотворение, изобилующее сложнейшими образами. Ни «Оду», ни какое-либо другое стихотворение ссыльного изгоя и нищего. С примитивными гимнами того времени, воспевавшими Сталина, усложненно-гротескная ода Мандельштама не имела ничего общего. И в конце концов она не смогла его спасти. В разговоре с Анной Ахматовой Мандельштам назвал ее однажды «болезнью» [368] . Уезжая из Воронежа, Мандельштам просил Наташу Штемпель, получившую списки всех его неопубликованных стихов, — уничтожить «Оду» [369] .
368
Ахматова А.Собр. соч. в шести томах. Т. 5. С. 42.
369
См.: Штемпель Н. Мандельштам в Воронеже. Воспоминания. С. 135.
И все-таки это гибридное творение, которое выжал из себя Мандельштам, имело одинположительный эффект. Оно глубоко растревожило поэта и разожгло в нем стремление «очиститься», создав другие — «подлинные» — стихи. Всю вторую «Воронежскую тетрадь» заполняет цикл, внутренне противоположный двусмысленной «Оде», насыщенный и печалью, и протестом против этого нестоящего произведения. Это — попытка разобраться с самим собой и собственным назначением поэта.
В нищей памяти впервые Чуешь вмятины слепые, Медной полные воды, — И идешь за ними следом, Сам себе не мил, неведом — И слепой, и поводырь. (III, 109). Скучно мне — мое прямое Дело тараторит вкось — По нему прошлось другое, Надсмеялось, сбило ось! (III, 110).Прозорливость и свобода суждения быстро вернулись к Мандельштаму. Состояние гипноза, навеянное
«Предатель будущего» стоит в одном ряду с теми откровенными проклятиями Сталину, что превращают позднее творчество Мандельштама в своего рода «трибунал». Тому, кто, читая противоречивые и мнимые славословия сталинской «Оды», испытывает сомнения, следует извлечь из памяти множество полемических определений, коими Мандельштам наделяет диктатора. В «Четвертой прозе» он назвал его «рябым чертом» (III, 171). В стихотворении, написанном в апреле 1931 года, — «шестипалой неправдой» (III, 48); в стихотворении «Фаэтонщик» (июнь 1931 года) — «погонщиком дьявола» и «чумным председателем» (III, 57). В «Путешествии в Армению» (1931–1932) он выведен как «ассириец» и жестокий правитель Шапух (III, 211). Это «душегубец», «мужикоборец» и широкогрудый осетин (III, 74) в роковом антисталинском стихотворении ноября 1933 года. Наконец, в «Воронежских тетрадях» он является как «кумир» внутри горы, Иуда будущих народов и, в скрытом виде, как «паук» — в стихотворении, обращенном к поэту-бродяге Франсуа Вийону (III, 132) [370] .
370
В этом стихотворении уподобленное Франсуа Вийону авторское «я» поэта «плюет» на «паучьи права» и беззаконие в эпоху сталинского произвола. См.: Dutli R.Ossip Mandelstam — «Als riefe man mich bei meinem Namen». Dialog mit Frankreich. Ein Essay "uber Dichtung und Kultur. S. 272–286.
Позднее творчество Мандельштама тридцатых годов — это поединок со страшной эпохой и отчаянная попытка быть ее неколебимым свидетелем. И в то же время — мучительная борьба против искажения и загрязнения речи (то есть истины) пропагандой тоталитарного государства. Клятва, произнесенная Мандельштамом еще в 1931 году в стихотворении «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…», сохраняет силу до конца его жизни, при всех его кризисах и сомнениях, при любом наваждении и обманчивом чувстве благодарности или собственной вины: «Мы умрем как пехотинцы, / Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи» (III, 53).
В какие глубины отчаяния и одиночества могла ввергнуть поэта роль свидетеля и очевидца, можно видеть по стихотворению «Куда мне деться в этом январе?..», написанном вскоре после «Оды»:
И в яму, в бородавчатую темь Скольжу к обледенелой водокачке, И, спотыкаясь, мертвый воздух ем, И разлетаются грачи в горячке — А я за ними ахаю, крича В какой-то мерзлый деревянный короб: — Читателя! советчика! врача! На лестнице колючей — разговора б! (III, 119).От безысходной нужды распадаются и родственные отношения. В письмах к младшему брату Евгению, написанных в январе 1937 года, Мандельштам дает полный выход своему отчаянию: «Мы дошли до черной нищеты» (IV, 176). Евгений заявил, что не имеет возможности прислать ему денег; в ответ Мандельштам запретил Евгению впредь называть себя его братом.
Нищенское положение Мандельштама не мешало ему создавать стихи, в которых удушье сочетается с интенсивностью жизненного восприятия. В попытках вернуть себе — после отчуждающей «Оды» — свободу и достоинство, он находит в Наде естественную союзницу и соучастницу. 15–16 января 1937 года он пишет стихотворение, обращенное к «нищенке-подруге», — свидетельство его воспрявшего, окрепшего духа: