Век просвещения
Шрифт:
– Внесите это в протокол допроса, писец, непременно внесите, – сказал старший полицейский, приятно удивленный такими признаниями.
– Сколько «эн» пишется в фамилии Варенн? – осведомился письмоводитель.
– Два, – ответил Эстебан и начал было объяснять правила французской орфографии. – Надо писать два «эн» потому…
– Не станем препираться из-за лишней буквы, – крикнул полицейский, махнув рукой. – Как вам удалось вернуться в Гавану?
– Для франкмасонов нет ничего трудного, – ответил Эстебан.
И он продолжал свою повесть, рисуя себя чуть ли не одним из самых видных заговорщиков. Однако по мере того, как стрелки часов приближались к пяти, его показания принимали все более издевательский характер. Те, кто допрашивал молодого человека, не могли понять, почему он не только не пытается выгородить себя, а признается в крамоле, самым подробным образом перечисляя свои преступные деяния, которые могли навлечь на него смертный приговор – страшную казнь через удушение. Эстебану больше уже не о чем было рассказывать, и он перешел к самым грубым шуткам: говорил о мессалинах из династии Бурбонов, о том, что Князь Мира наставлял рога его величеству, о том, что скоро настанет день, когда петарды начнут рваться прямо в заду у короля Карлоса…
– Да это какой-то фанатик, – сказал кто-то.
– Фанатик или одержимый, – хором подхватили другие, – Америка полна таких вот Робеспьеров. Если мы не будем держать ухо востро, то здесь скоро начнется всеобщая резня.
А Эстебан все говорил и говорил, теперь он уже приписывал себе такие поступки, которых никогда не совершал, хвастался тем, будто сам
– Ничего не опускайте, писец, ничего не опускайте. Все заносите на бумагу, – повторял старший полицейский, ибо задавать вопросы задержанному уже не было необходимости.
Стрелки на часах показывали половину шестого. Эстебан попросил, чтобы кто-нибудь проводил его на плоскую крышу: там в античной вазе, украшавшей балюстраду, якобы спрятана нужная ему вещь. Решив, что неизвестный предмет может послужить дополнительной уликой, несколько полицейских отправились вместе с молодым человеком. В вазе не было ничего, кроме осиного гнезда, и растревоженные насекомые принялись жалить обидчиков. Не слушая посыпавшихся на него оскорблений и угроз, Эстебан устремил взгляд на гавань. Парусник «Эрроу» снялся с якоря: там, где прежде стоял корабль, теперь зияла пустота… Эстебан возвратился в гостиную.
– Занесите мои слова в протокол, господин письмоводитель, – сказал он. – Торжественно заявляю перед богом, в которого верую, что все, сказанное мною прежде, – ложь. Никогда вы не сможете найти ни единого доказательства, которое подтвердило бы, что я совершил все, о чем говорил, за исключением того, что я и в самом деле был в Париже. Не существует ни свидетелей, ни документов, на которые вы могли бы опереться. Все, что я говорил, я говорил, желая помочь одному человеку бежать. Я сделал то, что почитал своим долгом.
– От смерти ты, пожалуй, спасешься, – проворчал старший полицейский. – Но на каторгу в Сеуту непременно угодишь. Людей и за гораздо меньшие проступки посылают в африканские каменоломни.
– Мне теперь все безразлично, – угасшим голосом сказал Эстебан.
Он остановился перед полотном, изображавшим взрыв в кафедральном соборе, и посмотрел на большие обломки колонн, которые взлетели на воздух и неподвижно застыли, как это бывает только в кошмарном сне.
– Даже камни, которые я буду отныне дробить, были заранее изображены на этой картине! – С этими словами молодой человек схватил табурет и швырнул его в стену: на холсте образовалась дыра, и картина с грохотом рухнула на пол. – Уведите меня отсюда, – попросил Эстебан, который так безмерно устал и так нуждался в отдыхе, что мечтал только об одном: выспаться где угодно, хотя бы даже в тюрьме.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
XLII
Волны катили с юга – спокойно, размеренно, сплетая и расплетая замысловатый узор, отороченный пеной; они напоминали прожилки на темном мраморе. Зеленые берега остались позади. Корабль плыл теперь в таких синих водах, что казалось – вокруг не вода, а какое-то расплавленное, но уже застывающее стекло; время от времени по этой глади пробегала легкая зыбь. Ни единого живого существа не было видно на словно литой поверхности моря, таившего в своих глубинах и горы и бездны, подобно первозданному морю, которое возникло в дни сотворения мира – до появления первой раковины и первого моллюска. Одно только Карибское море, хотя оно буквально кишело жизнью, обладало способностью принимать порою вид необитаемого океана. Как будто повинуясь таинственному велению, рыбы поспешно уходили под воду, медузы погружались вглубь, саргассовые водоросли исчезали с поверхности, и человеческому взору открывалось только то, что мнилось бесконечным: постоянно отступавшая линия горизонта, беспредельный простор, а выше – над ним – усеянная звездами небесная твердь; слова «небесная твердь» говорили о том, каким величественным и вместе давящим представлялся небосвод тем людям, которые во время оно придумали для него это обозначение, – возможно, они придумали его сразу же вслед за теми словами, которые только что изобрели для обозначения боли, страха и голода. Здесь, над пустынным морем, небо и впрямь казалось нависающей твердью, на нем мерцали те же созвездия, какие мерцали тысячелетия назад: прошло немало веков, пока человек научился различать их и дал им названия, населив мифическими существами недосягаемый купол небес, ибо он обнаружил в контурах созвездий сходство с очертаниями привычных предметов, животных и людей, которые теснились в его воображении – воображении неукротимого мечтателя и поэта. Сколько ребяческой дерзости проявили те, кто населил небесную твердь Медведицами, Псами, Тельцами и Львами, думала София, стоя на палубе корабля и всматриваясь в ночную тьму. Но то был верный способ приблизить вечное к пониманию людей, изобразить небосвод в таких великолепно изданных книгах, как тот астрономический атлас, который она оставила в домашней библиотеке: нарисованные на его листах кентавры, казалось, готовы были вступить в ожесточенную битву со скорпионами, а драконы – с орлами. Названия созвездий возвращали человека к языку древних мифов, которому он остался до такой степени верен, что, когда появились первые христиане, они не нашли ни одного свободного местечка на небе, захваченном в свое полное пользование язычниками. Звезды были отданы во власть Андромеде и Персею, Гераклу и Кассиопее. Они как бы приобрели уже право собственности на это родовое достояние, на которое не смели претендовать бедные рыбаки с Тивериадского озера, рыбаки, которые, впрочем, и не нуждались в звездах, чтобы направить свои челны к тому месту, где Некто, уже готовившийся пролить свою кровь ради спасения людей, начал ковать веру, не ведающую звезд… Когда побледнели Плеяды и взошло солнце, тысячи шлемов, будто сделанных из яшмы, подплыли к кораблю; под водой за ними волочились длинные красные гирлянды, словно силуэты каких-то средневековых воинов, ломбардских пехотинцев в тонких кольчугах, – подводные травы, встреченные ими по пути, точно кольца кольчуги, оплетали от плечей до бедер, от подбородка до колен, словом, с головы до ног туловища этих пронизанных солнечными стрелами призрачных рыцарей, которых капитан Декстер именовал men-of-war. [142] Подводное войско расступалось перед парусником, а затем вновь смыкало свои ряды; оно прибыло неизвестно откуда и продолжало свое безмолвное движение изо дня в день, – движению этому предстояло длиться до тех пор, пока головы-шлемы не полопаются под лучами солнца, а туловища-гирлянды не распадутся от гниения… Поздним утром судно вступило в новую страну – страну медуз, которые плыли по поверхности моря, побелевшей от множества их тел, раскрытых, как крылья птицы. А вслед за ними появились темные полчища существ, напоминавших маленькие наперстки, которые судорожно сжимались и разжимались; за ними следовал целый отряд улиток, усеявших своеобразный плот из какой-то затвердевшей пузырчатой массы…
142
Военной эскадрой (англ.)
Внезапный ливень сразу преобразил поверхность моря, ставшего светло-зеленым и непрозрачным. Резкий соленый запах поднимался от воды, по которой барабанил дождь, – его крупные капли впитывались в доски палубы. Натянутые паруса звенели, как черепичная кровля под градом, а снасти жалобно стонали и скрипели. Гром надвигался с запада и уходил на восток; над кораблем то и дело слышались мощные раскаты, они медленно затихали и уносились вместе с тучами; под вечер гроза миновала, и море осветилось так, как бывает обычно только на заре: теперь его гладь переливалась всеми цветами радуги, точно поверхность высокогорного озера. Нос корабля словно преобразился в плуг, он вспахивал эту податливую неподвижную гладь, отмечая прихотливыми узорами пены свой след на воде, и по этой светлой борозде даже несколько часов спустя можно было понять, что тут проходило судно. В сумерки светлые следы выделялись на чернильно-темной воде, они, как линии
143
Туссен-Лувертюр, Сантос (1743 – 1803) – гаитянский негр, один из наиболее выдающихся вождей гаитянской революции. В 1802 г. был взят в плен французскими интервентами и умер во Франции в тюрьме.
144
Речь идет о поэме английского писателя Э. Юнга (1683 – 1765) «Жалоба, или Ночные думы о жизни, смерти и бессмертии» и романе английского писателя Г. Уолпола (1717 – 1797) «Замок Отранто».
– Седловина Каракаса, – пояснил капитан Декстер. – Мы в тридцати милях от материка.
На корабле все пришло в движение, как это обычно бывает перед близкой стоянкой: свободные от вахты матросы приводили себя в порядок, брились, стриглись, чистили ногти, отмывали руки от въевшейся в кожу грязи. На палубе появились бритвы, гребешки, мыльницы, принадлежности для шитья и штопки. Один лил себе на голову какую-то пахучую эссенцию; другой чинил порванную рубаху; этот ставил заплату на прохудившийся башмак, тот придирчиво разглядывал свою загорелую физиономию в маленьком зеркальце. Всеми владело возбуждение, и объяснялось оно не только тем, что судно после удачного перехода приближалось к суше: у подножия горы, которая четко вырисовывалась на фоне высокого хребта, тянувшегося вдоль побережья, ожидала Женщина – Женщина, еще не знакомая, почти абстрактная, не имевшая лица, но чье присутствие уже возвещал порт. Казалось, над кровлями города встает зовущая фигура женщины, и, будто предупреждая ее о приближении мужчин, на устремленных ввысь мачтах корабля надувались паруса. Паруса эти были уже замечены на берегу, и в портовом квартале началась суета, его обитательницы спешили к колодцам и возвращались с полными ведрами, колдовали над помадой и притираниями, надевали юбки, примеряли украшения. Между берегом и морем уже завязался безмолвный диалог, по воде сновали рыбачьи лодки. Переменив галс, «Эрроу» теперь шел вдоль горного хребта, который так стремительно сбегал от облаков к воде, что на его склонах трудно было различить возделанные полоски. Иногда громадная стена расступалась, и глазам представал ровный тенистый берег, стиснутый каменными громадами, поросшими густой и темной растительностью, – чудилось, будто в их расселинах притаились обрывки ночи. С этого еще девственного материка тянуло неистребимой сыростью, она поднималась над бухтами, куда шумный прибой заносил морские семена. Но вот горы начали отступать от кромки воды, они теперь шли сплошной цепью, не позволяя увидеть, что за ними скрывается, оставляя свободной только узкую полосу берега, пересеченную дорогами и усеянную домами, поросшую лохматыми кокосовыми пальмами, морским виноградом и миндальными деревьями. Корабль обогнул высокий мыс, казалось, вырубленный из глыбы кварца, и сразу же показался порт Ла-Гуайра, – он расположился у самого океана, точно громадный амфитеатр, крыши домов ступенями уходили вверх… София охотно побывала бы в Каракасе, но дорога туда была длинная и утомительная. А корабль должен был пробыть в гавани недолго. Свободные от вахты матросы, торопившиеся на берег, где их уже ждали женщины, спустились в шлюпки; затем спустилась в шлюпку и София в сопровождении капитана Декстера, который спешил выполнить некоторые формальности в порту.
– Вы вовсе не обязаны меня опекать, – сказала молодая женщина, заметив, что и капитан был не чужд нетерпения, владевшего его матросами.
И она стала подниматься вверх, туда, где начинались крутые улицы, тянувшиеся вдоль русла высохшего потока; ей попадались живописные площади и скверы, украшенные статуями, а стоявшие вокруг дома с деревянными решетками на окнах и узкими галереями напомнили молодой женщине Сантьяго-де-Куба. Опустившись на каменную скамью, София смотрела, как вереницы навьюченных мулов поднимались по горным тропинкам, затененным зарослями акации: тропинки эти убегали к туманным вершинам, туда, где виднелась увенчанная дозорными башнями крепость; много таких крепостей защищают испанские порты в Новом Свете, и все эти крепости похожи как две капли воды, так что можно подумать, будто их возводил один и тот же зодчий.