Великая ложь нашего времени
Шрифт:
Читая такие рассказы из времен нашей Бироновщины или из эпохи французского террора, мы радуемся, что живем в иную пору и что события той эпохи составляют для нас предание. Но всмотримся ближе в совершающиеся около нас явления — и принуждены будем сознаться, что и наше время изобилует признаками подобного же состояния. Больше того: между нами взаимное недоверие пустило, может быть, корни еще глубже во внутреннюю жизнь общества, нежели в ту пору. Всего более поражает в состоянии нашего общества, за последние годы, отсутствие той простоты и искренности в отношениях, которая составляет главный интерес общественной жизни, оживляет ее веянием свежести и служит признаком здоровья. Как редко случается видеть, что люди сходятся просто; а как отрадно было бы сойтись с человеком просто, без задней мысли, без искусственного заднего плана, на котором рисуются смутные тени, мешающие свободному общению! Таких теней образовалось в последнее время бесчисленное множество, — точно множество темных духов, рассевающих смуту в воздухе. Откуда взялись они? хорошо, когда б их порождала идея определенная, сознательная; тогда б еще возможно было устранить их тоже посредством идеи. Но нет, их порождают, по большей части, бессознательные представления и впечатления, всосанные и схваченные случайно, из воздуха, как подхватываются и всасываются атомы испорченной материи, при развитии всякой эпидемии. В воздухе кишат теперь атомы умственных и нравственных эпидемий всякого рода: имя им легион, и иное название трудно для них придумать.
Посмотрите,
Сколько сил тратится даром или лежит в бесплодии из-за этой бессмысленной игры во впечатления и в призраки убеждений? Люди, в сущности, честные, добрые, способные, вместо того, чтобы делать, сколько можно каждому, практическое, насущное дело жизни, на них положенное, складывают руки, теряют энергию, истощаются в бесплодном раздражении и негодовании, — решая, что на таких принципах, с такой теорией, с такими взглядами — деятельность невозможна. Они еще руки не приложили к своему делу, а оно им уже опротивело, они изверились в нем потому, что оно не соответствует воображаемой теории дела. Куда ни посмотришь, всюду тот же порок, не имеющий смысла. Педагоги, в ожесточенной брани о принципах, системах и способах преподавания, забыли школу, в которой несчастные дети преданы в жертву тупым, бестолковым или ленивым учителям, а каждый из этих учителей готов в каждую минуту спорить об общих началах того самого дела, которого он не делает и не разумеет. Суды наши плачут по юристам, по опытным практикам, преданным делу из-за самого дела; университеты ваши плачут по юристам-профессорам, облюбившим свое дело, как дело жизни; а юристы наши — ученые и практики — едва сойдутся, — глядишь, скоро уже готовы разорвать друг друга из-за подозрения в ретроградности, в клерикализме, в радикализме, из-за идеи наказания, из-за идеи суда присяжных, из-за гражданского брака, из-за тюремного устройства той или другой системы. Войдите в заседание одной из многочисленных комиссий для рассмотрения того или другого проекта; прислушайтесь к речам, которыми в таком диком беспорядке перебивают друг друга, с концов зеленого стола, члены, насланные из разных ведомств; всмотритесь во взгляды, которые они мечут друг в друга: какое недоверие, какая подозрительность! какая аффектация в приемах речи! какое пустозвонство фраз! Из-за чего все это? Из-за дела, которым редко кто занимался в действительности? Нет, все из-за какой-то идейки, которую схватил где-то случайно оратор и которую понес с собой, или, лучше сказать, на которой понес себя — ad astra; все из-за какой-то теории, да еще из-за теории, в редких случаях хорошо вычитанной из хорошей книги! В любой гостиной, едва разговор выйдет из колеи обычных фраз и новостей, повторяется в ином виде то же явление. Происходит смешение языков с такой путаницей понятий, с такими иногда резкими, внутренними противоречиями мысли, что останавливаешься в изумлении и в ужасе. Не редкость встречать людей, которые своими речами и образом действий своих точно протестуют с гордостью против своего же имени, против звания, которое носят, против дела, которому наружно служат и которым живут и содержатся. Случается слышать, как воспитатель, управляющий заведением, презрительно отзывается о педагогах, отстаивающих строгость дисциплины в воспитании; как военный офицер с негодованием громит отсталых людей, доказывающих необходимость дисциплины для армии; как священник с высшей точки зрения осуждает обычай ходить по праздникам к обедне; как судья и ученый юрист обзывает невеждами людей, требующих наказания вору, утверждающих, что прислуга должна повиноваться хозяевам… Все пошли врознь, всем стало трудно соединяться для деятельности, потому что все с первых же шагов расходятся в мыслях о деле, или, вернее сказать, во фразах, облекающих неясные мысли.
Отчего происходит все это? Кажется, главную причину надо бы искать в непомерном уродливом развитии самолюбия у всех и каждого. Это то же самое дешевое, жиденькое самолюбие, в силу которого молодой, не видавший еще света человек, входя в незнакомое ему общество, сразу относится к нему враждебно, теряет спокойное самосознание, становится резок, отрывист и дерзок. Он приносит в незнакомую среду единственный капитал — высокое о себе мнение, и одна мысль, что его разумеют ниже, чем он сам себя разумеет, приводит уже его в раздражение, отнимает у него простоту, ставит его на ходули, облекает его в протест, не имеющий смысла… Представим себе целую компанию, составленную из таких болезненно, не в меру самолюбивых людей; это сопоставление довольно комично, взятое само по себе; но, как ни смешно, оно служит образом того состояния, в котором находится у нас так часто компания людей, случайно сошедшихся вместе или соединившихся для общей деятельности…
Есть термины, износившиеся до пошлости, оттого что их беспрерывно употребляют без определительной мысли, оттого что их слышишь во всяком углу от всякого, и, произнося их, глупый готов почитать себя умным, невежда воображает себя стоящим на высоте знания. До того может износиться ходячее на рынке слово, что серьезному человеку становится уже совестно употреблять его: он чувствует, что это слово, прозвучав в воздухе, принимает отражение всех пустых и пошлых представлений, с которыми ежеминутно произносится оно на рынке ходячей фразы. Тогда наступает пора сдать такой термин в кладовую мысли: надо ему вылежаться в покое, надо ему очиститься в глубоком горниле самоиспытующей мысли, пока может оно снова явиться на свет ясным и определительным ее выражением.
Такая судьба угрожает, кажется, одному из любимых наших терминов: развивать, развитие. В книгах, в брошюрах, в руководящих статьях и фельетонах, в застольных речах, в проповедях, в салонных разговорах, в
А сколько является отовсюду таких безумных ребят, таких непризванных развивателей и учителей! Страсть их к развиванию доходит до фанатизма, и нет такого глупца и невежды, который не считал бы себя способным развивать кого-нибудь. Но пусть бы они одни носились с своей неразумной страстью: всего поразительнее то, что вместе с ними, иногда вслед за ними, и люди, по-видимому, разумные, люди серьезной мысли, точно околдованные волшебным словом, ходячей монетой рынка, принимаются повторять его, поддакивать ему, и на этом слове, и на смутном понятии, с ним соединяемом, строят целые системы образовательной и педагогической деятельности.
И все эти фантазии разыгрываются, все эти планы сочиняются для того, чтобы оперировать, точно in anima vili, на массе так называемых темных людей, на массе народной. На нее готовится поход: но ни полководцы, ни воины, никто не дает себе труда слиться с нею, пожить в ней, исследовать ее психическую природу, ее душу, потому что у народа есть душа, к которой надобно приобщиться для того, чтобы уразуметь ее! Нет, преобразователи ее и просветители видят в ней только известную величину, известную данную умственной силы, над которой требуется производить опыты. И притом, какая удивительная смелость и самоуверенность! — Требуется во имя какой-то высшей и безусловной цели производить эти опыты обязательно и принудительной. Как производить их — в этом сами учителя несогласны: сколько голов, столько систем и приемов. В одном только сходятся — в твердом намерении действовать на мысль и развивать, развивать ее! Напрасно возражают им слабые голоса, что у простого человека не один ум, что у него душа есть, такая же, как у всякого другого, что в сердце у него та крепость, на которой надо ему строить всю жизнь свою, и на которой до сих пор стоит у него церковное строение… Нет, — они обращаются все к мысли и хотят вызвать ее к праздной, в сущности, деятельности, на вопросах, давно уже, легко и дешево решенных самими просветителями. Какое заблуждение! Если бы потрудились они, без самоуверенности и без высокомерной мысли о своем разуме, войти в темную массу и приобщиться к ней, они увидели бы, что темный человек сам ищет и просит света и жаждет просвещения, но открывает вход ему только с той стороны, с которой оно может взаправду просветить его, не смутив души его, не разорив его жизни. Он чувствует, что всего дороже ему духовная его природа, и чрез сердце хочет пролить свет в нее. Когда с этой стороны прильет ему свет разума, — он не ослепит его, не разорит его жизни, не перевысит центра тяжести, на котором утверждено его основание. Но когда операция развивания направлена исключительно на мысль его, когда его хотят начинить, так называемыми, знаниями и фактами учебников и общими выводами теорий, с ним произойдет то же, что происходит с конусом, когда хотят утвердить конус на острой вершине.
Жизнь — движение. Кажется, никогда еще не было столь усиленного, как ныне, движения жизни, но это движение порывистое, лихорадочное, — болезненное; не естественная смена ощущений, но какая-то погоня за ощущениями, не последовательное стремление к одной цели, но цепь многообразных стремлений, колеблемых ветрами отовсюду.
Жизнь ли это? спрашиваешь себя, когда видишь толпу людей, поглощающих жизнь и поглощаемых жизнью, думающих и тоскующих о жизни.
«Самое высшее, — говорит Гёте, — что прияли мы от Бога и от природы, — это жизнь, круговращательное около себя движение монады, движение, не знающее остановки и покоя: всякому дано прирожденное побуждение поддерживать и воспитывать эту жизнь, хотя существо ее остается тайной для каждого и всех живущих». Жить — казалось бы, какое простое дело! Quel est mon mestier? спрашивал себя Монтень, — и отвечал: mon mestier c'est vivre. (Дело мое — жить.)
Но — какое не простое, какое сложное дело сотворили себе из жизни люди, особливо люди нового мира, когда стали крепче и глубже вдумываться в жизнь свою и в цель своей жизни, и на этой думе останавливаться беспокойною мыслью. Жить без мысли — значило бы жить подобно животному; но эта мысль должна быть живая, мысль для жизни. А в наше время кажется иногда, что люди живут для мысли, и вся жизнь, простой и драгоценный дар Божий, поглощается у них в мысли. Жизнь — это свободное движение всех сил и стремлений, вложенных в природу человеческую;— цель ее — в ней самой, в этом движении заключается, и потому ставить целью жизни — движение одного ума, — одного сердца, — одного страстного влечения — значит суживать жизнь и уродовать ее. Она изуродована — изуродована искусственно — мыслью о жизни! Тот же Гёте, в свое время, уже восклицал с болезненным чувством: «Бедный, бедный человек нашего времени — у него все ушло в одну голову!» (Armer Mensch, an dem der Kopf alles ist). Живем ли мы? — продолжает он — мы выворотили себя из жизни анализом жизни (herausstudirt aus dem Leben) и должны делать усилия, чтобы снова войти в жизнь. Гёте говорит это, глядя на профессоров, на ученых и молодых студентов своего времени. Но с тех пор какие успехи сделал анализ жизни и как стала жизнь им разделена! В ту пору, во 2-й половине 18 столетия мыслителя-мудреца поражал усилившийся в умах разлад между мыслью и жизнью, удивляла обратившаяся в моду для молодого поколения тоска по жизни (Weltschmerz). Ныне такая тоска, в этой ее форме, вышла уже из моды, но место ее заняла, и господственно овладевает умами в систему приведенная, отчаянная, неутолимая — новая теория жизни — теория пессимизма. Это уже не простая тоска от противоречия между действительностью здешнего мира и высшими идеалами духа — это решительное отрицание всего этого мира, в котором жизнь движется; не простая тоска по жизни, возбужденная борьбою со злом в человечестве, — но разрушительное, злобное, безотрадное отрицание самой жизни в существе ее, отрицание, доходящее до того, что единственным исходом из этой бездны отчаяния предлагается «искоренение в душе самого желания жить».