Великий лес
Шрифт:
«Пригодится житце. Вот только бы перепрятать».
На следующую ночь Евхим пробрался в деревню, к своей хате, — надо было взять лопату, чтобы выкопать новую яму под зерно.
Деревня спала. Тишина повсюду была такая, что прямо в ушах звенело. Хоть бы стукнуло что-нибудь где, звук какой раздался. Даже лая собак и то не слышно. И темно, хоть глаз коли. Едва тропинку в свой огород нашел.
По тропинке, чутко прислушиваясь, двинулся к хлеву. Корова услыхала его, завозилась — наверно, встала. Хрюкнул в своем закутке кабан. И Евхим прирос к забору — а вдруг в хате милиция, ждет,
Все же, превозмогая страх, перемахнул через перелаз во двор. Сунулся в погреб, взял лопату. И корзину — легкую, плетенную из соснового луба, — тоже захватил. Хотел, очень хотел зайти и в хату, расспросить, узнать, что где делается, ищут ли его, Евхима. И еще насчет немцев — где они сейчас? Но боязнь, что могут арестовать, не пускала, гнала Евхима со двора. И он тихонько, как вор, снова перелез в огород, отыскал тропинку и подался, побрел по ней в лес.
Уже в поле ухо уловило: где-то совсем близко постукивают колеса. Так и присел от неожиданности — кто в такую пору куда едет? А вдруг заметят?!
Поле было сжато, сплошь стояли бабки. И Евхим нырнул за одну из них, а потом и вовсе сел, стал зарываться в снопы. И хорошо, что догадался это сделать. Потому что через считанные секунды совсем рядом с ним по дороге в лес проехала подвода.
Высунул голову из снопов, стал вглядываться, кто поехал. Немало был удивлен, увидев на возу мужчину.
«Кто бы это мог быть? Кажись, всех мужчин в войско забрали. И что, знать бы, он повез?»
Долго сидел в снопах Евхим Бабай, не отваживаясь встать и пойти дальше.
«Пускай, пускай отъедет. Тогда и пойду… И все же кто это? Почему он не на хронте, почему здесь? Я всего боюсь, на подворье своем был, а в хату не зашел. А этот… гляди-ка, на подводе не боится ездить. Видать, из начальства кто-то. Этим все дозволено, все можно».
Закипело внутри, стала подниматься, как было уже не однажды, словно тесто в деже, злость. Злость на власти, которые все давали одним и цепко держали за ворот, не давали жить, как хотелось ему, Евхиму Бабаю; злость на самого себя, что был вечно в загоне, вечно всего боялся, от всего прятался, бежал; на жену, которая наплодила полную хату детей: сколько ни заработай, ни принеси — съедят и не наедятся…
«Неужто и до конца дней суждено так маяться, горе мыкать? Кроме леса да ненасытных, вечно голодных детей, которые готовы не только меня — самих себя сожрать, ничего не вижу. Днем — лес, вечером и утром дети. Да еще крикливая суматошная Сонька с ее дурацкими попреками, будто на ней одной весь свет держится, одна она о семье печется, одна всех кормит…»
Подвода отъехала уже далеко. Может быть, даже миновала поле, катилась лесом. Из-за туч прорезался острый серпик месяца — сразу посветлело. Но этот серпик так же неожиданно, как и выплыл, нырнул, спрятался в тучу. Снова сгустилась темнота. Запели в деревне, начали перекличку петухи. Можно было идти, давно можно было идти Евхиму Бабаю. А он, охваченный нерешительностью, все сидел и сидел в снопах, не имея ни сил, ни желания куда бы то ни было идти, двигаться.
Встал, зашагал, поплелся в лес где-то уже перед самым рассветом. С корзиной на плече, с лопатой, на
О подводе, которая поехала зачем-то в лес, Евхим Бабай напрочь забыл. И без того хватало о чем думать. Аж голова трещала, шла кругом. Своих, насущных забот было хоть отбавляй. Удрать-то он от мобилизации удрал, а ведь отвечать за это придется. Еще как отвечать… Ладно, если отступят наши, немцы в Великий Лес придут. А если погонят немцев, не пустят их сюда, если наши как были, так тут и останутся? Что тогда делать?.. Да только ли эта забота висела над Евхимом Бабаем!
Вошел в лес, ступил несколько шагов и… замер, помертвел — услыхал вдруг впереди топот копыт и перестук колес.
«Подвода? Откуда, кто?»
Под сенью деревьев было еще сумрачно. И Евхим Бабай шмыгнул мышью, спрятался за комель дуба, прилип к коре. А глаза зорко следили за дорогой. «Да это же та подвода, что в лес ехала. Да-да, та самая. Но кто, кто на подводе?»
Подвода тем временем миновала густые кусты лещины, выкатилась на прогалину, поравнялась с дубом, за которым стоял, притаившись, Евхим. Лошадь повернула голову, почуяв, должно быть, человека, фыркнула. И Евхим Бабай узнал того, кто, свесив голову, дремал на возу.
«Иван… Иван Дорошка! — не поверил своим глазам. — Почему ж это он не на хронте? Такой активист, и гляди-ка… Других гнал воевать, а сам… вишь, дома.
Дома оно, конечно, лучше, чем на хронте. И женка рядом, и никто не стреляет…»
Снова, как тесто в деже, стала подниматься, расти, аж распирать всего злость.
«Ему, вишь, все можно. И когда не было войны, и сейчас, когда война. Война ему нипочем. Война для всех остальных горе, а ему… всегда хорошо. Потому как начальник… Начальству всегда хорошо, — сделал для себя открытие Евхим. — Ум-гу, из лапотников, из мужиков ведь тоже… Устроились, ничего себе устроились! Лучше, если б и хотел, не придумаешь. А мне… и тогда было, и теперь…»
Когда злость немного схлынула, уступила место трезвости и любопытству, подумал: «Погоди-ка… А куда же Дорошка ездил? Что делал в лесу?»
Обождал, пока совсем рассветет, пошел по свежим следам лошади и колес. И… наткнулся на кучу хвороста и ломья, на этот раз не в бору, а в лещиннике, возле большого выворотня. Отвернул хворост, копнул лопатой рыхлую землю. Почти не удивился, потому что уже догадывался обо всем, увидев солому, а под нею — крупное зерно ржи.
«Вот тебе и председатель сельсовета… На сходах выступает, про совесть говорит, а сам… вор! Самый настоящий вор! Крадет в колхозе, у людей, и прячет в лесу. А потом… домой перевезет! И так, видно, всегда делал. Еще бы — этак и жить можно, и власть славить».