Великий стагирит
Шрифт:
— Да, — сказал с улыбкой Аристотель и умолк, глядя на блестящий медный шарик, который держал на ладони.
Они сидели под деревом в тени, но отблески заката пробивались сквозь листву и вспыхивали тихими золотыми огоньками на поверхности шарика, Александр склонился к плечу учителя так близко, что головы их касались друг друга. Александр невольно рассмеялся, увидев в шарике лицо учителя: нос его был непомерно широк, а губы растянулись в нелепейшей улыбке. Впрочем, и сам Александр выглядел не лучше. Аристотель сжал руку, на которой лежал шарик, и опустил ее на колени.
— Мне пришла в голову одна мысль, учитель,
Александр при этом засмеялся. Это был тот самый смех, который Аристотель не любил: темное и грозное пробивалось сквозь разум, смеялось в Александре.
— Ты быстроног, как Ахилл, но мысль твоя опережает тебя. До сих пор за мыслью поспевал только разум. Никто не пробовал догнать ее на коне и удержать на кончике меча…
— Ты сам говорил, учитель, что если куст не цветет, то это еще не доказывает, что он не расцветет никогда. Иные цветы появляются только раз в тысячу лет. И может быть, я догоню мысль на коне?
— Молодость только тем и удивительна, Александр, — ответил философ, теребя пальцами свою бороду, в которой уже начала пробиваться седина, — только тем и удивительна, что она таит в себе непредсказуемое.
— Мне хотелось бы, учитель, объединить весь род человеческий, весь мир. Не покорить, не выжечь, а объединить. Придать ему единую и совершенную форму.
— Это мысль, достойная человека.
— А бога?
— Бога? Монарх, как и мудрец, один меж Вселенной и людьми. Вселенная молчит, что бы мы ни делали. Но не молчат люди, Александр.
Александр встал, прижав руки к груди.
— О, какая страшная сила возникла во мне, — заговорил он пылко. — О, какая страшная, учитель! Один меж Вселенной и людьми! Вселенная говорит с тобой, а ты говоришь с людьми! Учитель! Дай я обниму тебя. Никогда еще ты не дарил мне такую жуткую и прекрасную мысль! Между Вселенной к людьми!.. — Он обнял Аристотеля, сжал его а своих объятиях.
— Отпусти, — взмолился Аристотель. — Прощаясь с тобой, — сказал он, когда Александр выпустил его из объятий, — я хочу попросить тебя лишь об одном: береги Афины.
Александр поднял на учителя удивленные глаза.
— Да, да, — сказал Аристотель, — у стен Афин остановись с почтением: там корни всего разумного и прекрасного на земле…
Александр долго молчал, потом спросил:
— Ты веришь моим обещаниям, учитель?
— Хочу верить.
— Я обещаю, что Афины будут любить меня, — сказал Александр. — А теперь простимся. Прощай, учитель. Я тороплюсь! — Он улыбнулся той улыбкой, которая, как казалось Аристотелю, обличала в Александре коварство и жестокость.
— Прощай, — сказал Аристотель и отвернулся. Он не верил Александру…
Когда Аристотель узнал, что Филипп, взяв Фермопилы, повел свое войско не к храму Дельфийскому, не к Амфису и Дельфам, чтобы покарать взбунтовавшихся локрйдцев, а в Фокиду и занял Элатею, открывавшую путь в Фивы и Афины, он быстро собрался и вместе с женой и маленькой дочерью отправился на родину, в Стагиру. Это было похоже на бегство, Он сам понимал это. И хотя предвидел, что Филипп повернет к Афинам, все же чувствовал себя оскорбленным. Его возмущение поступком
В Стагире он поселился в родительском доме, который занимала теперь сестра Аримнеста. Жена Пифиада нашла в лице Аримнесты верную подругу, дочь Пифиада быстро подружилась с маленьким Никанором, младшим сыном Аримнесты. Сам Аристотель же вдруг приобрел неограниченный досуг, который вначале тяготил и раздражал его, а потом стал привычным и даже приятным, доставляющим наслаждение. Хотя наслаждение — не цель жизни. Цель жизни — блаженство… Только но руслу истин течет к нам нектар блаженства. Для мудреца все блага, из-за которых воюют другие люди — деньги, почет, власть, — пустое. Всем благам мира он предпочитает прекрасное. Он говорит: лучше одни год прекрасной жизни, чем многие годы бесцельного существования. Прекрасна жизнь мудреца, созерцающего истину. Прекрасно небо. Прекрасен божественный разум, возлюбленный Вселенной…
Он часто бродил но окрестностям Стагиры и брал себе в спутники двух малышей — дочь Пифиаду и племянника Никанора. И хотя дети мешали ему порой, не давали сосредоточиться, все же радость, которую он испытал от общения с ними, была больше маленьких огорчений.
Было лето — время цветов, время бабочек и кузнечиков, время красивых и загадочных жуков, время птиц. И они, конечно, собирали цветы, ловили бабочек и кузнечиков, разглядывали синих и золотых жуков, слушали птиц. И еще они задавали друг другу вопросы, вопросы, вопросы… Тысячи вопросов: почему? для чего? зачем?
— Зачем бабочке крылья? — спрашивал Никанор.
— Чтобы летать, — отвечала Пифиада.
— Зачем ей летать?
— Чтобы быстро и легко перебираться с одного цветка на другой.
— Зачем ей нужно это?
— Чтобы собирать пищу.
— Зачем ей пища?
— Чтобы жить.
— Зачем ей жить?
На последний вопрос не могли ответить ни Пифиада, ни Никанор. Дети смотрели на Аристотеля и ждали, что скажет он.
А что он мог сказать? Зачем живет бабочка? Зачем живет человек? Зачем существует мир? Зачем? Зачем? И если есть цель, ради которой все существует, то откуда она известна бабочке, кузнечику, жуку, птице? Только человек осознает свою цель. Быть может, еще птицы. Но жуки и кузнечики, мошки и цветы — неужели тоже разумны? Жизнь без разума — жизнь без смысла, без цели, без надежды. Без любви.
— Она живет, — сказал Аристотель о бабочке, — чтобы любить.
— Зачем надо любить? — спросила Пифиада.
— Затем, что есть, был, и всегда будет любимый, — ответил Аристотель, поднимая дочь на руки. — И мы угадываем этого единственного и вечного любимого во всем прекрасном, что окружает нас…
— Я не поняла, я не поняла… — замахала руками Пифиада. — Совсем непонятно ты отвечаешь…
— Это, наверное, потому, — засмеялся Аристотель, — что мне и самому не все понятно. Но я стараюсь понять. Постарайся и ты.