Великий стол
Шрифт:
Этот Кавгадый и устроил все. Михаил без бою уступил Юрию по царевой грамоте Владимир и великое княжение. Суздальским князьям Юрий обещал оставить Нижний за ними (уже начал понимать, что без союзников Михайлу и нынче не одолеть). А потом соступивший великокняжеского стола Михаил двинулся в Тверь. Астрабыл с половиною татар поворотил в степь, а Кавгадыя, после пиров и многой толковни с глазу на глаз, Юрий сумел оставить у себя, с одним туменом татар, которых на время весенней распуты частью расположили во Владимире, а частью в Переяславле – стеречь княж-Михайловых воевод, не сунулись бы невзначай! Сам же Юрий с Кавгадыем поскакал в Москву, где его ждала истосковавшаяся по нем татарская жена и где воеводы уже начинали, по его наказу, совокуплять ратную силу для войны с Михаилом.
От суздальских князей Юрий вскоре получил обещание выступить вместе с ним против Михаила, да и иные князья,
В Новгород на сей раз Юрий послал вместо себя Ивана – подымать новгородцев на войну. И Иван отправился без спора, готовно исполняя волю брата, теперь великого князя владимирского. Да, впрочем, Ивану спорить уже и не приходилось. Почти нарушив волю брата, он женился в его отсутствие на дочери московского великого боярина. И хоть Олена (так звали молодую) была и хороша собой, и кротка нравом, и хоть в приданое Иван получил несколько богатых сел под Москвой, много серебра, драгоценных портов, рухляди, коней, – брак этот возмутил Юрия и самоуправством Ивана, и тем, что Иван выбрал себе невесту не из княжон. Он даже хотел было развести брата с женой, но накатили дела ордынские, не до того стало. А в прошлом году у богомольного братца родился сын, Семен, – видать, не только молились они с женой по ночам! Так ли, иначе, брат вел хозяйство хорошо и в Новгороде урядил толково. Борису Юрий жениться не дозволял, да он, кажись, и сам уже не хотел того. Пока у Юрия была одна дочь и не было супруги, приходилось думать о наследнике московскому дому хотя бы и от Ивана. Теперь же Агафья, гляди, нарожает ему сыновей, и братьям уже плодить своих потомков неча! А то наследники и все княжество по кускам разволокут!
Юрий хотел напасть на Михаила летом, но все союзные князья жались и тянули. А Иван, воротясь из Новгорода, доносил, что и новгородцы хотят сперва управить с жатвою. Поход откладывался на осень, и Юрий злился, но поделать ничего не мог.
На увещания митрополита Петра не затевать братней которы, Юрий, бегая глазами, врал, что ничего такого не мыслит и лишь держит татар спасу ради, от возможных Михайловых угроз. Да и верно: Афанасий еще сидел в плену, и с новгородцами по-годнему уряжено не было.
Петр, разговаривая с Юрием, чувствовал то же бессилие, что некогда покойный митрополит Максим, и то же горькое сомнение приходило ему на ум: да верует ли Богу этот московский князь, получивший ныне ярлык на великое княжсние владимирское? Одно было видно: упорства и жажды достичь своего ему не занимать стать. Этого упорства в хотеньях здесь, во Владимирской земле, хватало с избытком у многих. В земле этой, в этом славянском племени нарождалась великая сила, и сколь надобно было силу эту поворотить на добро? А – не получалось. Пока не получалось. Медленно прозябают семена добра и мудрости – годы и годы, целые жизни проходят, прежде чем они процветут и дадут плоды. И сколь быстр и гибелен путь гнева, вражды и корысти! Что же одолеет в этой тысячелетней борьбе здесь, на Русской земле?
Михаил Ярославич не обманывал себя ни дня, ни часу. Он знал, что Юрии не успокоится и что с Москвою будет война. Но теперь, когда великое княжение в руках Юрия, от него и от Твери отступятся все. Даже суздальские князья, как он уже узнал, перекинулись на сторону Юрия… Будь жив Тохта, он бы не разрешил усобицы в своем русском улусе: настоял бы на съезде, на бескровном разрешении всех споров… Как возмущало их всех некогда это спокойное давление, строгая мунгальская воля, не дозволявшая «вонзить меч в ны» – затеять братоубийственную резню! И как не хватало ее, этой благостной воли, теперь, когда все вновь распадается и лишь иная, сторонняя сила могла бы уберечь страну от грабежа! Он знал, что будут сгоревшие деревни, трупы по дорогам, полон, бредущий в дикую степь, резня и осады городов, и сожженные хлеба, и голодные глаза детей… И он должен был противустать этому сраму, ибо Юрий не давал ему покончить миром, не зоря земли и не наводя татар на Русь… Не давал, или он сам не хотел уступить московскому мерзавцу? Было и это? Не хотел уступить. После всех трудов, после жизни, положенной им за эту землю, так просто уступить, уничтожиться, исчезнуть – он не мог. Мог бы, быть может, уступить дорогу достойному – тому, кто пусть иначе, чем он, Михаил, но столь же глубоко и ответно понимает нужду земли, кто мыслит и прошлым и грядущим, а не только единым сегодняшним днем, как Юрий. Но этому татарскому прихвостню, что, не задумаясь, примет любую веру, пойдет на любую пакость, лишь бы досягнуть вышней власти, – зачем?! Потешить самолюбие, боле незачем! Этому подлецу
Сразу после сева Михаил приказал скликать мужиков на городовое дело в Тверь. Кремник раздвигали почти вдвое в сторону владимирской дороги. Вели новый ров двадцатисаженной глубины, по насыпу ставили новые городни, засыпанные утолоченной рыжей глиной, подымали валы по Тьмаке и волжскую стену рубили и возвышали наново. Тысячи мужиков рыли землю, тысячи муравьиными бесконечными вереницами вывозили на телегах нарытое наверх, тысячи рубили городовые прясла и ставили костры. Работа не прекращалась даже на ночь. Михаил, не доверяя городовым боярам, сам объезжал жуткие развалы и осыпи липкой, глинистой, вставшей дыбом, изъезженной колесами, на себя не похожей, вывороченной до самого нутра почвы, потерявшей вид и форму тверди земной. Люди, выпачканные в земле, при всем своем муравьином множестве, казались малы перед страшною крутизною гигантских валов, которые уже никакие примёты не смогли бы засыпать, никакие вороги взобраться до верхних стрельниц и никакая татарская конница не сумела бы одолеть. Конь, напруживая жилы, неуверенно пробовал угрязающими копытами дорогу, вздрагивал и прядал ушами от гулких ударов дубовых баб по сваям, косился на тьмочисленное мелькание заступов. Рослый старик в посконине разогнул спину, сбрасывая пот со лба, оперся на заступ, передыхая. Михаил подъехал к нему, поздоровался, спросил об имени. Старика звали Степаном. Скоро вызнал Михаил, что он из дальней заволжской деревни, что один сын у него убит в сече под Торжком – осталась баба с внуком, – а другой сейчас с ним, возит глину на лошади.
– Близняки были робяты, дак вот и жалкует теперя!
Михаил смотрел на крепкого старика с распахнутым воротом, на его потную, с кожаным гайтаном креста, измазанную землею грудь, на твердые ключицы и могутные предплечья коричневых рук, на длани в мозолях, трещинах и грязи, плотно охватившие верхушку рукояти заступа, на твердые – даже на взгляд – руки пахаря, приученные к обжам сохи, топору, заступу и рогатине, а не к сабле и не к перу, коим пишется на дорогом пергамене или лощеной привозной бумаге история войн и бед народных.
– Задыхаюсь маненько-то, годы! – пожаловался старик. – Сам я из Переславля, вишь. От Дюденевой рати батько бежал да помер дорогою, а я уж и не похотел ворочаться. Да и некуда, поди… Окинф-то Великий в те поры, как Андрей Саныч помер, хотел было Переслав отбить, да сам голову тамо сложил. Мы уж за Окинфова сына Ивана, и заложились. Я и под Москвой на рати был, княже! Тебя видел еще, на вороном коне.
– Помер тот конь!
– Вот, вишь… Годы-то идут. Как оно в Орде-то положили, непутем!
– Я, Степан, тогда, под Торжком, вас, мужиков, нарочито сам во чело поставил, противу большого полка. Где сын-то у тя погиб. Не зазришь? – неожиданно сам для себя выговорил Михаил. Старик вздохнул, поглядел серьезно, устало.
– Рати без мертвых не быват! – сказал он, подумав. – Иного бы убили, тамотка тоже и отец, и детки, и женка, поди… Ты, князь, не казнись о том, можем и еще за тебя стати! Нашу деревню, вон, новгородчи не пораз жгли, могли и в родимом дому ево убить! А токо без княжой обороны и вдосталь разорили бы нас альбо в полон увели… Конешно, сердце иногды и повернет: думашь, лучше б меня, старого лешака, повалили, чем ево, парня-то! Уж и на возрасте, а по мне-то все отрок малый… У тя самого сыны, понимашь, дак! – прибавил он чуть дрогнувшим голосом. Чуялось, что смерть сына в чем-то уравняла его с князем.
Старик крепко отер лицо, постоял и, кивнув каким-то своим несказанным мыслям, взялся за заступ.
– Вона, едет сын-от! – кивнул он на подъезжавшую телегу, которой правил, стоя, молодой мужик, во все глаза уставившийся на князя.
– Ну, прощай, Степан, не кори! – сказал, отъезжая, Михаил.
– Прощай, княже! Ты свое доглядай, а мы не подгадим! – отмолвил старик, сильно и яро вгоняя заступ в землю.
Михаил ехал шагом, объезжая с каким-то новым, неведомым ему самому досель береженьем крестьянские, груженные рыжей глинистою землей возы, и, присматриваясь, подмечал у большинства яростное, как у того старика, Степана, упорство и наступчивость в работе: в том, как копали, как швыряли тяжелую землю, как круто заворачивали полные возы, как и там, наверху, дружно волокли бревна и крепко, без устали, махались блестящие секиры древоделей, как мельком, разгибаясь, сбрасывая пот со лба и щек, взглядывали на него – кто с промельком улыбки, а кто, подобно старику Степану, просто и строго, – и, глянув, тотчас вновь принимались яростно швырять землю, – по всему по этому видел Михаил, что эти люди верят ему по-прежнему и по-прежнему готовы за него драться.