Великий тес
Шрифт:
Поправил седло, вскарабкался на него. Двинулся в обратную сторону, так и не повидавшись с сыновьями. «А увиделся бы, о чем с ними говорить?» — подумал.
Возвращался Угрюм мрачней тучи. Едва забывался, ловил себя на том, что, оправдываясь, говорит вслух и размахивает руками. «Угораздило сказать правду?!» — ругал себя. А тоненький голосок не разобрать из-за какого плеча все попискивал и нашептывал. С тем голоском и спорил он, сидя в седле.
Добравшись домой, бросил поводья ясырям. Остаток дня и ночь тоскливо пропьянствовал. На другой день приходил
— Унесите! — приказал казакам сын боярский. Даже не посмотрел на серебро. — Хочешь сыновей повидать? — спросил потеплевшим голосом.
Угрюм обиженно молчал, воротя в сторону разодранный нос. Что он мог сказать сыновьям? Будто угадал его мысли Иван, вздохнул:
— Сказано Господом: погрешит против тебя брат — выговори ему. А покается — прости!
Что-то такое он уже говорил в прошлом, вспомнил Угрюм и выругал себя, возводя глаза к тесаному потолку избы: «Выговорил на свою голову».
В остроге никто не обращал на него внимания, все были заняты делами, сыновья не показывались на глаза. Он тихо вышел за ворота, отвязал от коновязи повод узды, поехал обратно.
Первуха со Вторкой вернулись в дом на другой день. Видно, пожалел-таки Иван брательника, сам прислал племянников. Оба были ласковы с матерью и бабкой, настороженны и вежливы с отцом. За столом, при неловком молчании, Первуха пробубнил подрагивавшим голосом:
— Дядька сказал, что мы погрешили против тебя! Ты нас, грешных, прости!
— А кабы не сказал? — скривил губы Угрюм, не поднимая глаз. — Не догадались бы?
Вторка громко и жестко поддержал брата:
— Ты нас не учил, что проклят от Господа злословящий родителей своих!
В сказанном был упрек отцу.
Угрюм метнул быстрый взгляд на жену, увидел по ее лицу, что она поняла сказанное сыновьями.
— Разве дед вас этому не учил? Я что? Я — сирота. До всего доходил сам. Дом построил, вас вырастил.
— Дед по-бурятски учил! — огрызнулся Первуха и мотнул большой головой, нетерпеливо прерывая упреки. — Казаки к зиме по улусам разойдутся ясак собирать, государево жалованное слово говорить. Нам дядька велел острог караулить. Отпустил к тебе на две недели помочь по хозяйству. Не пустишь нас на службу — верни ясырей, — опять напомнил о долге и кивнул на сидевших за тем же столом мужиков. Они поняли, что говорят о них, обеспокоенно завертели головами.
С подранных губ Угрюма рвалось злое слово на брата. Но он удержался, и непрочный мир в семье был восстановлен. Весь отпуск сыновья работали не отлынивая, делали, что велел отец. А тот видел, что они работают без души и без охоты, как ясыри, поэтому был ими недоволен и сварлив.
Вышел срок. Первуха со Вторкой тепло простились с матерью, бабушкой, Третьяком, отчужденно откланялись отцу. Родительского благословения не просили. Да и не знал Угрюм, как их благословить. На том простились.
Перед Рождеством, на Страстной неделе, все еще не встал лед на
— Острог далеко? — крикнул кто-то простуженным голосом.
Не сразу узнал он десятского Федьку. Махнул рукой, указывая направление.
— За мысом! — крикнул. Ни самого мыса, ни другого берега култука не было видно.
— Огрызок, что ли? — спросил Федька и, не дождавшись ответа, сказал своим: — Уже рядом, слава богу!
Волны подбирались к сшитым из нерпичьих шкур ичигам Угрюма. Они воды не боялись. В отступающей и накатывающейся волне мелькали жирные черные спины кормящихся рыбин с серебристыми боками. Струг пошел вблизи берега, время от времени весла гремели и скребли по камням.
В доме топилась печь и было жарко. Жена и ясырки ходили в камчатых халатах. Булаг не отличалась от них одеждой, и это всякий раз вызывало у Угрюма сердечную тоску. Он хотел сделать ей серебряные украшения и даже пообещал, но брат отобрал серебро.
— Ну как? — спросила она вернувшегося с берега мужа.
— Буря! — ответил он по-бурятски. Сбросил парку, оставшись в камчатой рубахе, шитой по-тунгусски, со свободным воротом. Припал к печи, сложенной из речного камня и глины, нагрел руки и грудь, принял дочь. Улыбка расползлась по изуродованному лицу. Третьяк с сухим творогом за оттопыренной щекой бегал взад-вперед по лавке вдоль стены: такой уж беспокойный уродился.
На другой день до полудня в дом прибежал Вторка с красным от ветра лицом.
— Батя, атаман зовет! — крикнул вместо приветствия. Потом уже разделся, торопливо перекрестился на черный кедровый крест в углу, сел за стол.
Угрюм, позевывая, спустился с печи. Теща беззубо ворковала, радуясь, какой внук вырос большой да красивый.
— Что надо Ивашке? — спросил отец.
На лбу парня выступила испарина. От рубахи пахнуло свежим потом, видно, бежал всю дорогу. Вторка жадно напился теплого топленого молока, крякнул, оторвавшись от кувшина, смежил узкие глаза:
— Федька Говорин вернулся с Селенги! — Вытер рукавом губы. — Хо-ринцы ему ясак не дали и аманатов отбили. А он на Погромной речке взял на саблю богатого мужика, сорок соболей и семь женок. Я того мужика через слово и то не понимаю. Так, чуть-чуть. Сдается — мунгал! Ты же с ними как-то говорил? — вскинул на отца пристальные глаза.
— Говорил! — важно согласился Угрюм. — А Мартынка-толмач что?
— А помер после Филипповок, — как об обыденном, ответил сын и мимоходом перекрестился. — Мужик-то чудной какой-то! Все ругается и грозит! — опять заговорил про ясыря.