Шрифт:
Моим родителям
Как насчет?
ОН ЖИВЕТ ОДИН на четвертом этаже старого кирпичного здания, откуда не просматривается небо. Из своего окна он видит только ее окно – через дорогу, на расстоянии вытянутой руки, она тоже живет на четвертом этаже другого старого здания, и тоже одна. Они не знают имен друг друга. Они никогда не разговаривали. В Чикаго зима.
В разделяющий их узкий переулок почти не проникают
Впервые она явилась ему в канун Рождества. В ту ночь он лег рано, страшно жалея себя – единственного человека в этом бурлящем здании, которому некуда пойти, – когда на другой стороне улицы зажегся свет и привычную зияющую темноту сменило слабое теплое сияние. Он встал с кровати, подошел к окну, пригляделся. Там была она, вся сплошное движение, – разбирала, раскладывала вещи, вытаскивала маленькие яркие платья из больших одинаковых чемоданов. Ее окно было так близко, сама она была так близко – их квартиры разделяло расстояние в один длинный прыжок, – что он отступил на несколько шагов, чтобы спрятаться в темноте. Уселся на пол и стал смотреть, но вскоре ему показалось, что это неприлично и недостойно, и тогда он виновато вернулся в постель. Но в последующие недели он снова и снова приходил к этому окну, как в театр, – чаще, чем готов был признать. Иногда он сидел там, невидимый, и урывками наблюдал за ней.
Сказать, что он считает ее красивой, было бы слишком просто. Конечно, он считает ее красивой – объективно, классически, несомненно красивой. Даже ее походка – эта свойственная ей легкость, жизнерадостный пружинистый шаг – его очаровывает. Она скользит по полу квартиры в толстых носках, время от времени кружась на месте, и подол на мгновение вздувается вокруг ее ног. Среди грязи и серости она носит платья – яркие открытые платья в цветочек, неуместные в этом убогом районе этой холодной зимой. Она зажигает свечи, устраивается в бархатном кресле, поджав под себя ноги, и держит книгу в одной руке, а пальцами другой с бесстрастным и непроницаемым видом лениво ведет по краю бокала с вином. Он смотрит, как она касается бокала, и сам не понимает, как такой маленький палец способен вызывать такие сильные мучения.
Ее квартира украшена открытками из тех городов, где она, наверное, бывала – из Парижа, Венеции, Барселоны, Рима, – и вставленными в рамки постерами с произведениями искусства, которые она, наверное, видела своими глазами: статуя Давида, «Пьета», «Тайная вечеря», «Герника». Ее вкусы так разнообразны, что он чувствует себя неловко; сам он никогда не видел даже океана.
Она читает беспорядочно, когда придется, и включает желтую прикроватную лампу в два часа ночи, чтобы начать листать громоздкие учебники по биологии, неврологии, психологии, микроэкономике – или какие-нибудь пьесы, или сборники поэзии, или толстые книги по истории империй и войн, или научные журналы в безликих серых переплетах с загадочными названиями. В музыке, которую она слушает, он угадывает классическую, судя по тому, как покачивается в такт ее голова. Он щурится, чтобы разглядеть обложки книг и альбомов, и на следующий день бежит в публичную библиотеку, чтобы прочитать всех авторов, которые не дают ей спать, и послушать все симфонии, которые она постоянно ставит на повтор: «Хаффнеровскую», «Героическую», «Из Нового света», «Неоконченную», «Фантастическую». Он представляет, что, если когда-нибудь они все-таки познакомятся, он скажет пару слов о «Фантастической симфонии», произведет на нее впечатление и она влюбится в него.
Если когда-нибудь они все-таки познакомятся.
Она именно такой человек – разносторонний, образованный, – которого он ищет в этом пугающе огромном городе. Но теперь он понимает: главный изъян в его плане заключается в том, что такая разносторонняя и образованная женщина никогда не проявит
Только один раз он видел, как она пригласила домой гостя. Мужчину. Перед этим она провела немыслимое количество времени в ванной, перемерила шесть платьев и в конце концов выбрала лиловое, самое облегающее. Сделала прическу. Накрасилась, смыла макияж, накрасилась еще раз. Дважды приняла душ. Она стала совершенно на себя не похожа. Гость явился с упаковкой пива, пробыл у нее два часа, и казалось, что вместе им неуютно и невесело. Потом он ушел, на прощание пожав ей руку. И больше не приходил.
После этого она переоделась в старую линялую футболку и весь вечер ела хлопья в припадке внезапной лени. Не плакала. Просто сидела.
Наблюдая за ней с другой стороны их безвоздушного переулка, он отметил, как она красива, хотя слово «красива» вдруг показалось ему слишком узким, не описывающим ее в полной мере. У красоты есть как публичные, так и частные проявления, подумал он, и одно чаще всего исключает другое. Он написал на обороте открытки с видом Чикаго: «Со мной тебе никогда не придется притворяться». Потом выбросил эту открытку и взял другую: «Тебе никогда не придется быть тем, кто пытается стать кем-то другим». Но так и не отправил. Он никогда ничего не отправляет.
Иногда в ее квартире темно, и в такие вечера – вечера в привычном, замкнутом пространстве – он занимается своими делами, гадая, где она.
Именно тогда она смотрит на него.
Она сидит у своего окна, в темноте, и он ее не видит.
Она изучает его, наблюдает за ним, отмечает его спокойствие, его безмятежность, его удивительную манеру часами упорно читать, сидя на кровати по-турецки. Он всегда один. Его квартира – унылая коробка с голыми белыми стенами, книжным стеллажом из шлакоблоков и обреченным вечно лежать на полу футоном – явно не рассчитана на прием гостей. Такое ощущение, что одиночество охватывает его, как петля пуговицу.
Сказать, что она считает его красивым, было бы слишком просто. Скорее, она считает его красивым настолько, насколько сам он будто не осознает, что красив, – темная бородка, прячущая тонкие черты полудетского лица, большие свитеры, скрадывающие худощавую фигуру. Его уже явно несколько лет не стриженные волосы сальными прядями спадают на глаза и доходят до подбородка. Одевается он, надо сказать, катастрофически: заношенные черные рубашки, черные же армейские ботинки и очень нуждающиеся в штопке темные джинсы. Никаких признаков наличия у него галстуков она не обнаружила.
Иногда он стоит перед зеркалом без рубашки, бледный до синевы, недовольный собой. Он очень маленький – низкорослый, хилый и тощий, как наркоман. Он перебивается сигаретами и нерегулярными перекусами, обычно это готовая еда в коробках и в пленке, предназначенная для разогрева в микроволновке, а иногда порошок, который разводится водой и превращается в нечто почти съедобное. Глядя на это, она испытывает то же чувство, что и при виде беспечных голубей, которые садятся на смертельно опасные провода над эстакадами.
Ему жизненно необходимы овощи.
Калий и железо. Клетчатка и фруктоза. Крупы грубого помола и разнообразные соки. Все, что полезно для здоровья. Она хочет повязать ананас бантиком, приложить записку и отправить ему. Каждую неделю новый фрукт. Чтобы дать ему понять: не надо так с собой обращаться.
Почти месяц она наблюдает, как татуировки плющом разрастаются по его спине, соединяются в буйство узоров и цветов, ползут вниз по тонким рукам, и думает: ну, не так уж это и плохо. На самом деле в дерзких татуировках есть что-то обнадеживающее, особенно в тех, которые видны даже из-под рубашки с высоким воротником. Она считает, что это говорит об уверенности в себе, о твердости принципов – о наличии у человека принципов, – не то что у нее самой с ее перманентным внутренним кризисом, потому что с момента переезда в Чикаго ее мучает вопрос: кем она станет? Или, пожалуй, скорее так: какое из ее «я» – настоящее? Этот парень с вызывающими татуировками, кажется, символизирует для нее новый путь, противоядие от пугающей неопределенности.