Вера Игнатьевна Мухина
Шрифт:
Они жили дружно. Все бывавшие у них в доме говорили, что не слышали в нем ни повышенного голоса, ни раздраженного тона. Ссора или окрик вообще были немыслимы. И дело было не в том, что у них обоих был, как говорила Мухина, «покладистый характер», но в истинном уважении друг к другу.
Внешне они казались разными, очень разными. Она сдержанная, суховатая, «с манерами взыскательной учительницы», как отмечал один из современников. Он — шумный, громкий, открыто-эмоциональный. Она всегда аккуратна, подтянута, замкнута; по выражению лица нелегко понять, что у нее на душе: радуется — чуть заметная полуулыбка, печалится или сердится — более строгий взгляд, слегка сведенные брови. У него что на сердце — то и на лице: если смеется, то во весь рот, если грустен, то
Работу свою Вера Игнатьевна — хоть и отдавала ей львиную долю времени — старалась делать незаметно для окружающих, «наедине с собой». Алексей Андреевич любил «себя показать». Приглашал студентов в Борисово на субботу и воскресенье, когда к нему, словно на церковный праздник, съезжались на прием крестьяне — вдоль всей улицы стояли подводы с лошадьми. Помня, что деревня помогла ему пережить голодные годы гражданской войны, Замков принимал крестьян бесплатно, и больных привозили издалека.
Вера Игнатьевна была не то что щепетильна во всем — педантична. После успеха «Юлии» и «Ветра», после славы, принесенной «Крестьянкой», преподавая скульптуру во Вхутеине, никогда не соглашалась вести старшие курсы: «Сама не имею академического образования, чему их научу?» Алексею Андреевичу такие сомнения были чужды, своей интуиции он доверял много больше, чем учебнику. «Я все его к теории склонял, — рассказывал Д. А. Арапов, ученик Замкова, впоследствии главный хирург Военно-Морского Флота СССР. — Перед операцией уговариваю: „Давайте почитаем о таких случаях!“ — „Ладно, Митя, почитаем. Сделаем, а потом почитаем“».
Посмеивался ли Замков над усердием начинающего хирурга или на самом деле многое «додумывал на ходу», во всяком случае неверием в себя не страдал и, напротив, при случае был готов эффектно блеснуть своими возможностями. Совсем не так, как Мухина. И все же общего у них было гораздо больше, чем разного. Различия — в мелочах, в облике, манере поведения, в том, с чем нетрудно свыкнуться в любимом человеке. Общее — в основополагающем, главном.
А главным была страсть, с которой каждый из них отдавался своему делу, заинтересованное, творческое отношение к окружающему миру, доброжелательность к людям.
В бумагах, оставшихся после Веры Игнатьевны, есть письма, полученные ею от людей, которых она лично не знала, письма с благодарностями. От инвалида войны Ивана Кочнева; ослепший и растерявшийся, он написал ей только потому, что в этот день в газете была статья о ней, написал с просьбой сообщить, где можно недорого купить баян. Вера Игнатьевна сама купила и отослала ему этот баян. От Флаксермана, тоже инвалида: «После войны уже год лежу пластом»; ему перевела деньги на лечение. От Палангиной, — ее заболевшему туберкулезом сыну Мухина купила путевку в санаторий.
В архиве Замкова таких писем еще больше. Длинные, велеречивые — и порой безграмотные каракули: «Прошу похлопотать и выслать мне ботинки, так как мне больше не к кому обращаться, вспоминаю я вас во всякое время за ваши к нам старания». И он, в тридцатых годах один из самых известных врачей в Москве, хлопотал, доставал, покупал, отправлял.
«Он не умел быть равнодушным к чужой беде, горю и мог часами оставаться подле нуждавшегося в его помощи человека, хотя сам был очень занят другими делами, — рассказывала Галина Серебрякова. — Никогда не лечил он больных одним и тем же лекарством, по стандарту. Замков не уставал расспрашивать пациента о его ощущениях, выяснял причину заболевания, мог не погнушаться пойти на кухню, чтобы приготовить по своему рецепту блюдо, которое считал не менее действенным для лечения, нежели пилюли и микстуры… И еще одно могущественное средство было у Замкова — он верил, что слово всемогуще. Я не раз, посещая его во время приема больных, слушала с нарастающим чувством уважения, как осторожно, умно, подчас с добрым юмором говорил он с пациентами, рассеивал их страх, врачевал душу».
Его легкую руку и верный глаз отметили еще до революции Алексинский и Гагман, известные в то время
Эти годы — одни из самых счастливых для Веры Игнатьевны. Сын поправляется, понемногу бросает костыли; она лепит его одновременно с «Крестьянкой», лепит в полный рост, не ставя перед собой никаких проблем. Налитое тельце на крепких, да, крепких уже ножках. Весь он наливается здоровьем, силой.
Этюд достоверно точен, почти документален. Одна стопа после болезни у него короче другой — Вера Игнатьевна так и воспроизводит ее. Что за беда! Этого никто никогда не заметит, даже хромать мальчик не будет.
Жизнь налажена, быт много времени не отнимает: хозяйство ведет Александра Андреевна, золовка, за Воликом присматривает Анастасия Степановна Соболевская, непременный член семьи, подруга еще матери Мухиной. И хотя мальчик не всегда доволен ее опекой: «Она мне никогда ничего не позволяет!» — жалуется он матери, но Вера Игнатьевна спокойна. Анастасии Степановне она доверяет полностью, та воспитала и ее, и Марию, сколько она себя помнит — Анастасия Степановна всегда рядом.
Ее окружают друзья. Шадр. Ламанова. Семейство Собиновых — в конце двадцатых годов Мухина очень сблизилась со своей троюродной сестрой Ниной Ивановной, женой певца. Подружилась и с Леонидом Витальевичем — «чудесный человек». По многу раз бывала на каждой из опер, в которых он пел, часто брала с собой сына, и Всеволод называл артистическую ложу — «наша ложа». Хранила веселый стишок Собинова, написанный им после успеха «Крестьянки»:
«На выставке с мужским искусством слабо. Куда бежать от женского засилия? Всех покорила мухинская баба Могутностью одной и без усилия».Мухина охотно показывала знакомым этот забавный экспромт.
Леонид Витальевич помог Вере Игнатьевне понять музыку глубже, шире. До этого она, несмотря на то, что играла и пела, любила лишь немецких композиторов, особенно Вагнера. Собинов приобщил ее к музыке России — к Мусоргскому и Чайковскому. Увлечение оперой останется у нее и после кончины Леонида Витальевича. Жалуясь на тяготы, которые приносит слава, совершенно серьезно скажет: «Единственное, что она дает, — это премьеры».
Продолжается у нее и дружба с Терновцом. Он с 1919 года работал в Государственном музее нового западного искусства. Бессменный в течение двадцати лет руководитель музея (первоначально образованного из собраний И. А. Морозова и С. И. Щукина), Терновец много сделал для пополнения коллекций: трудами Бориса Николаевича в музее открылись залы немецкого, англо-американского и чешского искусства. Действительный член Государственной Академии художественных наук, член Государственного ученого совета по научно-художественной секции, непременный участник организации советских отделов на международных выставках, Терновец был подлинным эрудитом. Недаром его называли «кладезем знаний» — об искусстве какой страны ни заговорили бы при нем, он всегда мог дать точные справки, назвать произведения художников и даты, указать нужную библиографию. Огромный авторитет помогал ему почти без средств увеличивать музейные фонды: то произведет удачный обмен, то отдаст музею произведение, подаренное ему лично. Нелегко было тягаться с ним и в знании молодого советского искусства. Терновец не пропускал ни одной выставки, рецензировал их, посещал мастерские скульпторов, следил за работой каждого; он и написал первую монографическую статью о Мухиной (она была опубликована в 1934 году в журнале «Искусство»), первую, изданную в 1937 году, книгу о ней.