Вера (Миссис Владимир Набоков)
Шрифт:
… Мне больно от углов твоих.
Люби меня без выжиданий,
без этих вычисленных мук,
не укорачивай свиданий
и не придумывай разлук#,
— умолял он в одном из неопубликованных стихотворений без названия [24]
.
Возможно, Вера заимствовала кое-что из характерных для интеллектуалов норм кокетства. Если она отчасти предвидела, какая судьба ждет женщину, собирающуюся замуж за В. Сирина, тогда ее нерешительность можно оправдать. Одно очевидно: Вера не обладала, как ее будущий муж, талантом радоваться жизни. На ее уклончивость он заявлял высокопарно: «Видишь, я говорю с тобой, как царь Соломон» #. О нерешительности Веры нам говорит только вот эта демонстрация преданности: в какой-то момент после 1925 года она уничтожила все свои письма Набокову. Такую осмотрительность в данном случае, пожалуй, никак нельзя приветствовать. Слова Набокова, пусть самые интимные, имеют ценность для потомков. В отношении собственных слов Вера таких иллюзий не питала. Она забросила собственные литературные занятия, считая
Набоков не делал тайны из своего отношения к женщинам-писательницам — считал их литературу жалкой провинциальщиной, — и, возможно, Вера болезненно воспринимала этот его предрассудок [25]
. Она была не первой и не последней из тех женщин, которые, влюбившись в писателя, начинали испытывать отвращение к собственным литературным опытам. Бойд считает, что Вера при желании могла бы стать талантливой писательницей, но она так страстно верила в талант Набокова, что решила: будет больше толку, если она станет помогать ему, а не писать сама. Одно письмо Набокова 1924 года, как раз когда он настолько переполнен счастьем, что не только не выговаривает Вере за ее молчание, но, более того, внезапно признает некую «астральную» связь между ними, выявляет таким образом, какого рода письма писала ему Вера в 1920-е годы: «Знаешь, мы ужасно с тобой похожи. Например, в письмах: мы оба любим (1) ненавязчиво вставлять иностранные слова, (2) приводить цитаты из любимых книг, (3) переводить свои ощущения из одного органа чувств (например, зрения) в ощущения другого (например, вкус), (4) просить прощения в конце за какую-то надуманную чепуху, и еще во многом другом».
Способность Веры Слоним переводить наблюдения из одного чувства на язык другого — то, что обычно именуется синестезией и нередко провозглашается «цветным слухом», — наверняка восхищала ее будущего мужа. Синестетик невольно видит мир иначе, чем другие; для обоих Набоковых печатные буквы, слова, повисшие в воздухе, представали именно в цвете, а не в черно-белом изображении. Подобное свойство может стать не только подарком судьбы, но и большим неудобством. Синестетически одаренные могут идеально подойти друг другу, как и двое людей с фотографической памятью, или двое юных наследников баснословного состояния, или — в берлинской действительности 1920-х годов — как двое людей, готовых объяснить недавнее землетрясение в Японии жидомасонским заговором. Пара синестетиков способна язвительно препираться за завтраком насчет того, какого цвета понедельник, каково на вкус «Е» такого-то шрифта. Они могут в цвете запечатлеть в памяти стихотворение; способны определить облик числа. Это свойство было наследственным — к Набокову оно перешло от матери, которой, по мнению Веры, он был обязан своими творческими наклонностями, — супруги передали эту черту и сыну, хотя обычно она преобладает именно у женщин. Набоков с восхищением открыл для себя: несмотря на то что палитры у них с Верой были разные, природа время от времени смешивала цвета. Например «м» у него было розовое (точнее, «розовое фланелевое»), у Веры — голубое, а у их сына — розовато-голубое.
По крайней мере, Набокову нравилось так думать. Спустя много лет, когда он рассказывал кому-то из гостей об этом свойстве, Вера его перебила, мягко попытавшись расставить все по своим местам. «М» у нее было клубничного цвета. «Ну вот, все испортила этим своим клубничным цветом!» — проворчал муж и переключился на еще одно свойство синестезии: воспоминания у обоих настолько точны, что погрешности проявляются скорее в восприятии, чем в самих фактах. Ничто не проходит даром для синестетика, для которого действительность — а в случае с Верой Набоковой печатный текст — обнаруживает дополнительные грани [26]
. Для Набоковых это становилось их собственной тайной son et lumi`ere [27]
. Пожалуй, только ноты не обладали для Веры тем оптическим эффектом, какой они производят на многих людей, наделенных цветовым слуховосприятием, и какой в дальнейшем окажут на ее сына, для которого даже сам музыкальный ключ придавал мелодии дополнительный оттенок. (Вера была почитательницей музыки, чего нельзя сказать о ее супруге, не воспринимавшем музыку ни на цветовом, ни на каком ином уровне.) Но Вера была достаточно одарена, чтобы улавливать все оттенки перенасыщенной прозы своего мужа. Кому, как не ей, было понять упорство Клэр Бишоп из «Истинной жизни Себастьяна Найта» в отношении заглавия, которое «должно задавать тон книге — а не рассказывать сюжет». В свою очередь Набоков восхищался выразительностью Вериного почерка, ее голосом, ее походкой, окрашенной, как рассветное небо. Трактуя сияние вокруг букв, которое им с женой виделось на странице, Набоков отмечал, что они с Верой представляли это по-разному. «У нее цвета были иные. И, по-моему, не такие яркие, как мои. Или такие?» — спохватывался он. «Просто так тебе приятней думать!» — подкалывала жена. Как бы поспешно ни стирала она свое присутствие со всех фасадов, единственное, чего ей не удавалось скрыть, было ярко выраженное чувство собственного достоинства. Частенько именно этот след она и оставляла по себе — на манер улыбки Чеширского Кота.
С первых же дней их знакомства Набокова восхитила Верина проницательность, Верина интуиция. Ни одна мелочь не ускользала от ее внимания. Подобно Клэр, с которой у нее много общего, и у Веры «было… и несомненное чувство красоты, которое обнаруживается не столько в связи с искусством, сколько в готовности, например, увидеть над сковородкой нимб или разглядеть сходство плакучей ивы со скайтерьером». В более поздние годы Набоков восхищался Вериным описанием пейзажа, окружавшего их дом в Америке: «Вера уверяет, что верх западного фасада дома Гопкинсов, что на углу нашей улицы и Куорри-стрит, напоминает [sic] череп (легко заметить, мансардное окно — впалый нос, окошки по обеим сторонам — впалые щеки, ведь старому Гопкинсу уже восемьдесят) и что дом Миллеров своим фасадом поразительно напоминает Джеймса Джойса… это трудно объяснить, но что-то в самом деле в этом есть». Вера имела особое пристрастие к детали; ни один из читателей ее мужа не может недооценивать этого дара. Эта «способность восторгаться мелочами»,
Набоков не всегда считал себя талантливым писателем, как было впоследствии, — Вера допускала в частных разговорах, что ему были свойственны сомнения, неудачи и огорчения, — но самобичеванием он не занимался никогда. Он был старшим и любимым ребенком в семье, имевшей трех сыновей и двух дочерей; по одним рассказам родители постоянно баловали его, по другим — буквально боготворили. Владимиру с детства привили убежденность в том, что он — центр некоего утонченнороскошного мира (Набоков нес в себе отпечаток того дореволюционного детства, в котором было вполне естественным обронить фразу о «младших и старших садовниках» у себя в поместье), и это высокомерие он всю жизнь нес в себе, вплоть до того времени, когда и тот мир, и та роскошь сгинули навсегда. Владимир отличался воистину невероятным эгоизмом. «Все Набоковы себялюбивы», — поясняла сестра писателя, Елена Сикорская, достаточно незлобиво воспринимавшая привилегированное положение брата в семье, хотя и признавала, что это дорого обходилось всем остальным. В описании одного из своих второстепенных героев Набоков вполне мог иметь в виду самого себя, говоря: «Он любил себя страстной и вполне разделенной любовью».
Вере Слоним было не свойственно подобное чувство душевного комфорта, хотя другую такую особу, столь же ревностно хранившую верность жизненным принципам, в Берлине стоило поискать. Это ее свойство чрезвычайно привлекало Набокова; рядом с Верой он ничего не боялся. В Вере он обнаружил причудливое сочетание женской хрупкости и неженской решительности, что так восхищает Федора Константиновича в Зине. Она не просто была непоколебима в своих убеждениях, ее убеждения зачастую противоречили здравому смыслу. В середине 1924 года Владимир упоминает в письме о посещении им вместе с Верой могилы его отца. Он по-прежнему глубоко переживал эту утрату и необычайно тосковал по отцу: «Когда на кладбище, кроме нас, никого не осталось, я так зримо и остро ощутил: ты знаешь все, знаешь, что будет после смерти, знаешь абсолютно все, ясно и покойно, как знает птица, слетевшая с куста, что полетит, а не упадет. И вот почему я так счастлив с тобой, любовь моя!» Мы и понятия не имеем, что она говорила ему в тот день или после; знаем только, что никто из супругов Набоковых не считал смерть концом существования. Пожалуй, Вере Слоним первой пришла такая мысль в голову; ее переводы свидетельствуют об интересе к потустороннему миру. Если и роднит что-то По с Райновым, так это восхищение запредельной жизнью, царством реальных теней, которое простирается за нашим иллюзорным существованием. Для безнадежного буквалиста сопряжение этих двух имен, пожалуй, выглядит странновато.
Некоторые критики связывают с женитьбой Набокова его первые удачные попытки обнаружить реальность по ту сторону тварного мира. В пьесе 1924 года «Трагедия господина Морна» впервые в творчестве Набокова герой переходит из одного мира, из одного сознания в другое. В первом его романе, «Машенька», появляется термин «метампсихоза» — переселение души после смерти в оболочку другого человека. Позже Набоков с удовлетворением замечал Вере, что, когда он читал вслух домашним своего «Соглядатая», все поняли, что после смерти героя его душа переместилась в Смурова. А в 1925 году, накануне годовщины гибели отца, в письме Владимира к матери обнаруживаются новые интонации: «Я так уверен, моя любовь, что мы еще увидим его, — в неожиданном, но совсем естественном раю, в стране, где все — сиянье и все прелесть» #. Его творчество наполнено героями, подверженными разного рода психическим сдвигам: Вадим Вадимович Н. из «Смотри на арлекинов!» страдает от своей неспособности менять направление в пространстве, как мы не способны менять направление во времени. Герой-повествователь в «Лансе» никак не может вписаться в снящийся ему пейзаж. (Похожим образом Набоков сетовал, что его сокрушает тотальность воспоминаний — болезнь, от которой чудесным образом излечивает наличие биографа.) С вхождением Веры в его жизнь Набоков стал задумываться о том, что конечным может быть только пространство, но не время. Его произведения изобилуют «выходцами с того света», попытками заглянуть в то, что находится за гранью нашего существования. Это «ясное сверхзнание», наполняющее его прозу, пожалуй, следствие прямого влияния Веры или же кого-то еще, возникшего одновременно с ней.
Владимир явно был благодарен Вере за то, что она научила его кое в чем мыслить более здраво. Уже с шести лет он начал писать стихи. В семнадцать Владимир считал каждое стихотворение маленьким чудом, стопроцентным вымыслом. «Теперь я знаю, что действительно разум при творчестве — частица отрицательная, а вдохновенье — положительная, но только при тайном соединении их рождается белый блеск, электрический трепет творенья совершенного» #, — писал он Вере в январе 1924 года. По семнадцать часов в сутки он корпел над тридцатью строками «Морна». «Извилистыми путями» #Вера внушила ему этот драматический сюжет. Набоков всегда высоко ценил интуицию, но теперь оценил всю важность точности в литературе. Человек, который потом повергнет студентов американских университетов в неистовство фразой, что к литературе необходим подход художнически точный и по-научному страстный, сам подошел к осознанию этой истины, когда уже был старше своих слушателей и после того, как встретил женщину, которая больше, чем он, терпеть не могла «обиняков, этих заусениц речи». Спустя десятилетия Набоков воздал должное Вере за то, что та следила за точностью его прозы. «Писать — вот что только и мило, только и важно мне сейчас», — заявлял Набоков в своем последнем письме Светлане Зиверт, что звучало неким отказом от любви. Совсем с иными чувствами он повторяет то же Вере Слоним. «Я готов испытать китайскую пытку за находку единого эпитета» #, — утверждал он, изнемогая от своих трудов над «Морном».