Верное сердце
Шрифт:
Голотский перебил:
— Так чего же ты хочешь? Чтоб я поверил тебе, а не надзирателю? Ты только подумай, какая чепуха лезет тебе в голову.
Тридцать пять лет учительствовал Лаврентий Лаврентьевич Голотский и за эти годы не разлюбил своего дела. А значит, по-своему любил он и своих учеников, которых, правда, не уставал обзывать «дубинами», «лоботрясами», «пучеглазыми», «гололобыми» и другими кличками. Клички эти не считались обидными: то ли привычны были, то ли тон у Голотского был не злой.
Долгую жизнь прожил человек,
Про себя Голотский иначе и не называл Виктора Аполлоновича, как словом «хлюст». История «хлюста» случайно была ему известна.
Отец Виктора Аполлоновича был богатый петербургский барин. Он долго и старательно проживал свое огромное состояние и в России и за границей — в Париже, в Ницце… Ему было не до сына.
Сыну тоже было не до него, но жить он хотел непременно, как отец: рано начал кутить, дальше пятого класса кадетского корпуса не пошел и к тридцати годам оказался в уездном городе, на должности надзирателя в реальном училище: никакого наследства от отца не осталось. Числилось за ним в прошлом какое-то некрасивое дело, но подробностей Лаврентий Лаврентьевич не знал и узнавать не хотел. Знал только, что Стрелецкий под судом не был, — значит, и толковать не о чем, тем более что родня у «хлюста» по-прежнему оставалась богатой, многочисленной и влиятельной: такая родня может повредить кому захочет, в том числе и инспектору реального училища.
Еще за одно не любил «хлюста» Лаврентий Лаврентьевич: сам Голотский был сыном захолустного дьячка, и чин статского советника дался ему нелегко; тунеядцев он не любил… Было время, когда — еще студентом — он и фамилию свою производил от слова «голота», то есть голытьба, беднота. Да мало ли что приходило ему в голову во времена студенчества! Давно было дело… А теперь вот стоит перед ним у крыльца училища мальчишка в мешковатом «на вырост» сшитом пальто, с красными — без перчаток — руками и смотрит доверчивыми, широко раскрытыми глазами.
Чем ответить ему на это доверие?
Ничем не может откликнуться на зов правдивого мальчишеского сердца Лаврентий Лаврентьевич Голотский.
Кто он сам? Чиновник министерства народного просвещения, маленький винтик в огромной машине…
И у него семья. И у нею мечта: дослужиться до действительного статского советника, до «штатского генерала», а там и в отставку пора, на хорошую пенсию.
Может все это понять Григорий Шумов, глупый мальчишка с красными руками? Нет!
Может он понять, что не Лаврентию Голотскому вводить свои правила в учебных заведениях Российской империи? Нет, не может.
— Ты же никак не можешь понять, дурень, что я обязан — понимаешь, обязан — верить надзирателю! Он должностное лицо.
«Должностное лицо»…
Значит, один, совсем один на свете Григорий Шумов! Некому его защитить. Некому его поддержать.
А день по-прежнему ясный. И уже в полнеба разлился малиновый
Не радует больше красота просторного мира Гришу Шумова. Куда он пойдет? К кому он пойдет? Не видно перед ним дорог…
Голотский уже ушел, гремя своими кожаными калошами (резиновых он не признавал) по тротуару.
…Один!
Ну нет, плохо еще знал своих товарищей Григорий Шумов.
Через день прискакал в приготовительный класс Петр Дерябин, крикнул:
— Держись, Гринька!
Петру было некогда, он убежал. Но все-таки, как умел, он показал сочувствие Грише.
А Никаноркин? А Никаноркин сказал:
— Не серчай. Я вот что надумал: надо за дело браться сообща. В одиночку ничего не выйдет. Молчишь?
— А что говорить? Ты мне не веришь. Никто мне не верит.
Подошедший Довгелло сказал запинаясь:
— В-верим. Я верю.
И опять вокруг Григория Шумова начала собираться толпа. Он смотрел угрюмо и молчал — это как раз убедило всех больше, чем слова, которых от него, впрочем, требовали настойчиво.
— Чего молчишь? Язык проглотил?
Рассудительный Земмель сказал медленно:
— В третьем классе все мычат, как козлы. Они мычат, когда проходит Стрелецкий.
— Козлы блеют, а не мычат.
— Пусть будет — блеют.
— Ну, и что?
Земмель осторожно оглянулся:
— Ничего.
К концу дня Никаноркин услышал разговор двух пятиклассников. Они шли по пятам за надзирателем и разговаривали между собой нарочито отчетливыми, неестественно высокими голосами:
— Ты каких животных больше всего любишь?
— Каких? Да, пожалуй, лошадей.
— А козлов?
— Странный вопрос: за что их любить?
Стрелецкий быстро оглянулся: лица у пятиклассников были вполне невинные.
Никаноркин, вернувшись в свой класс, рассказал новость: Стрелецкий — козел! Козел, а не «голубчик»!
Гриша знал: это пошел гулять из класса в класс рисунок Леховича. Однако он решил молчать.
Но Никаноркин не молчал. Он все подбегал на переменах то к Довгелло, то к Земмелю, шептался с ними, отправлялся деловито в первый класс и вел там какие-то переговоры с Дерябиным.
Одним ухом Гриша слышал:
— Перед уроком закона божия, когда Шумова не будет…
— Надо так сделать, чтоб он к Гришке никак не мог придраться.
— Дерябин говорил мне сегодня… Никто еще не слышал…
Про Дерябина попозже, но услыхали все в тот же день. Это он подбил первый класс заблеять хором, когда появится на пороге Стрелецкий. Со смелыми он советовался. Пугливых учил, как блеять, не разжимая губ, — тогда никто не узнает. Да, наконец, всех же тридцать первоклассников не накажешь. А уличить не смогут ни одного, если умеючи взяться за дело.