Верноподданный (Империя - 1)
Шрифт:
Фон Барним явился и пленил все сердца, он держался с корпорантами, как равный с равными. У него были гладкие, расчесанные на пробор темные волосы, повадки исполнительного чиновника и деловой тон. Однако к концу речи в его взгляде появилось мечтательное выражение, он быстро попрощался, тепло пожав всем руки. Когда он ушел, новотевтонцы дружно сошлись на том, что еврейский либерализм - это предтеча социал-демократии, что немцам-христианам необходимо сплотиться вокруг придворного проповедника Штеккера{62}. Дидерих, так же как и другие, вкладывал в слово "предтеча" какой-то весьма туманный смысл, а под "социал-демократией" понимал всеобщую дележку. С него этого было достаточно. Но господин фон Барним пригласил к себе всех желающих для дальнейшего разъяснения этих вопросов, и Дидерих,
В своей старомодной и неуютной холостяцкой квартире фон Барним прочел ему в строго приватном порядке целую лекцию. Его политический идеал, сказал он, это сословное представительство, как в блаженную пору средневековья{62}: рыцари, духовенство, кустари, ремесленники. Ремесла, - и в этом кайзер совершенно прав, - следует вновь поднять на тот высокий уровень, на котором они пребывали до Тридцатилетней войны{62}. Задача ремесленных цехов насаждать благочестие и высокую нравственность. Дидерих горячо соглашался с ним. Эти идеалы отвечали его нутру: строить свою жизнь не в одиночку, а корпоративно, опираясь на узаконенную принадлежность к своему сословию, к своему цеху. Мысленно он уже видел себя депутатом от гильдии бумажных фабрикантов. Еврейских сограждан господин фон Барним, разумеется, исключал из своего государственного устройства, - ведь они воплощение таких начал, как беспорядок и распад, разброд и непочтительность, короче говоря воплощение самого зла. Благочестивое лицо фон Барнима перекосилось от ненависти, нашедшей у Дидериха сочувственный отклик.
– Да разве власть в конечном счете не в наших руках? Мы можем их попросту вышвырнуть. Германское воинство...
– Вот-вот!
– выкрикнул фон Барним, бегая из угла в угол.
– Во имя чего, скажите на милость, мы воевали и одержали победу? Во имя того, чтобы я продал свое родовое имение какому-то Франкфуртеру?
Потрясенный Дидерих молчал. В эту минуту раздался звонок, и фон Барним объяснил:
– Это мой цирюльник. Надо взяться и за него!
Увидя разочарованное лицо Дидериха, он добавил:
– С такими господами, разумеется, я веду иные речи: каждый из нас обязан отторгнуть кого-нибудь от социал-демократии и перетянуть побольше мелкого люда в лагерь нашего благочестивого кайзера. Внесите и вы свой вклад в это дело.
И фон Барним милостивым кивком отпустил Дидериха. Уходя, Дидерих слышал, как цирюльник жаловался:
– Еще один старый клиент перешел к Либлингу, господин асессор, и только потому, что Либлинг отделал свой салон мрамором.
Вибель, выслушав Дидериха, который передал ему речи фон Барнима, сказал:
– Все это хорошо и замечательно, и я чрезвычайно уважаю идеалистические убеждения моего друга фон Барнима, но с ними далеко не уйдешь. Видите ли, Штеккер в "Айспаласте"{63} тоже пытался выехать на демократии, христианской или нехристианской, а что получилось? Зло пустило слишком глубокие корни. Нынче лозунг один: в атаку. В атаку, пока власть в наших руках.
И Дидерих, со вздохом облегчения, согласился. Возиться с вербовкой христиан сразу же показалось ему тягостным занятием.
– "Социал-демократию я беру на себя", сказал кайзер{63}.
– Глаза Вибеля сверкнули, как у разъяренного кота.
– Чего же вы еще хотите? Солдатам внушают, что им, возможно, придется стрелять в своих родных и близких{63}. Что это значит? Могу сообщить вам, драгоценнейший, что мы накануне крупных событий.
Лицо Дидериха выразило живейшее любопытство, и Вибель добавил:
– То, что мне стало известно через моего кузена фон Клапке...
Вибель выдержал паузу. Дидерих щелкнул каблуками.
– ...пока еще нельзя предать огласке. Замечу лишь, вчерашние слова его величества: "Пусть злопыхатели отряхнут с ног своих прах Германии"{63}, предупреждение весьма и весьма серьезное.
– В самом деле? Вы полагаете?
– сказал Дидерих.
– Как же мне не повезло! Подумать только: в такой момент я лишился возможности служить его величеству! Смею утверждать, что в борьбе с внутренним врагом я выполнил бы свой долг до конца{64}. На армию, насколько
В эти ненастные февральские дни 1892 года Дидерих подолгу слонялся по улицам Берлина в ожидании больших событий. Унтер-ден-Линден как-то изменилась, - пока еще трудно было уловить, в чем именно. На перекрестках дежурили конные полицейские, чего-то ожидая. Прохожие указывали друг другу на усиленные наряды полиции.
– Безработные!
Публика останавливалась, дожидаясь их приближения. Они двигались с северных окраин города небольшими колоннами, ровным походным шагом. Подходя к Унтер-ден-Линден, они нерешительно, как бы в недоумении, останавливались, но, обменявшись взглядами, сворачивали к императорскому дворцу. Там они стояли безмолвно, засунув руки в карманы, не сторонясь экипажей, которые обдавали их грязью, и высоко поднимали плечи под дождем, падавшим на их выцветшие пальто. Некоторые оглядывались на проходивших мимо офицеров, на дам в каретах, на длинные шубы прогуливающихся господ. Лица безработных ничего не выражали, на них нельзя было прочесть ни угрозы, ни даже любопытства; казалось, эти люди пришли сюда не смотреть, а себя показать. Многие, однако, не спускали глаз с окон дворца. По их поднятым лицам стекали капли дождя. Конный полицейский надсадно кричал, оттесняя толпу в противоположный конец площади или даже к углу ближайшей улицы, но люди вновь и вновь возвращались, и, казалось, пропасть разверзлась между этими людьми, с их широкими осунувшимися лицами, освещенными бледным сумеречным светом, и неподвижной темнеющей громадой дворца.
– Непонятно, - говорил Дидерих, - почему полиция не принимает крутых мер против этой гнусной банды?
– Не беспокойтесь, - отвечал Вибель.
– Полиции даны точные инструкции. Правительство, уверяю вас, действует по строго обдуманному плану. Не всегда желательно сразу же вскрывать нарыв, образовавшийся на теле государства. Ждут, пока он созреет, и тогда берутся за дело.
Нарыв, о котором говорил Вибель, с каждым днем созревал все больше, и двадцать шестого как будто окончательно созрел{65}. Демонстрации безработных производили впечатление большей целеустремленности. Оттесненные в одну из северных улиц, они еще сильнее хлынули из соседней: им не успели отрезать путь. На Унтер-ден-Линден колонны, сколько бы их ни разгоняли, строились заново; достигали дворца, отступали и снова шли к нему, безмолвно и неудержимо, как выступивший из берегов водный поток. Движение экипажей застопорилось, прохожие сбивались в кучки, увлеченные этим паводком, медленно затопившим Дворцовую площадь, - этим тусклым, бескрасочным морем бедняков; оно упорно наступало, издавая глухой шум и высоко вознося, словно мачты тонущих кораблей, плакаты с надписями: "Хлеба! Работы!" Из недр толпы вырывался явственный гром: "Хлеба! Работы!" Он рокотал все сильнее, он перекатывался над головами людей, точно разряд грозовой тучи: "Хлеба! Работы!.." Но вот атака конной полиции, море вспенивается, оно течет вспять, из общего гула взлетают пронзительные, как вой сирен, женские голоса: "Хлеба! Работы!"
Демонстранты побежали, сбивая с ног прохожих, с памятника Фридриху{65} любопытных точно ветром сдуло. Но у всех разинуты рты, от мелких чиновников, которые не могут попасть в свои ведомства, летит пыль, точно их выколачивают. Кто-то, с перекошенным от ярости лицом, кричит Дидериху:
– Грядут новые времена! Поход на евреев!
– и исчезает в толпе, прежде чем Дидерих спохватывается, что ведь это фон Барним. Он бросается вдогонку, но поток относит его в другую сторону, к витрине кафе. Раздается звон выдавленного стекла и крик рабочего:
– Отсюда меня давеча выставили за то, что на мне не было цилиндра. Плакали мои тридцать пфеннигов...
И он вместе с Дидерихом влез в кафе через окно и между опрокинутыми столиками прыгнул на пол, где люди падали, оступаясь на осколках, сшибались животами и орали:
– Никого не впускать! Здесь задохнуться можно!
Но в кафе набивалось все больше и больше народу. Полиция теснила толпу. А середина улицы вдруг оказалась пустой, словно очищенной для триумфального шествия. Кто-то сказал: