Вернуться в сказку
Шрифт:
Но это мог быть и не Танатос. Есть люди, которые выводят других людей из себя. И это вполне нормально. Им не обязательно быть чернокнижниками или беглецами из всяких там религиозных сект. Это просто качества характера. Как будто, у Драхомира он идеален. И можно было привести множество примеров, когда человек с крайне скверным характером Танатосом вовсе не являлся.
— Я хочу убедиться, — хмуро замечает Драхомир. — Если она — это наш Тан, я смогу это сделать.
Был один способ — один-единственный, — чтобы проверить это. Но он был весьма надёжен. Пусть и девчонка обязательно погибнет, если не является тем, кем её считает Ратмир. Но Драхомир просто не способен считать это чем-то важным. Это было уже несущественной мелочью по сравнению с тем, что могло случиться
— А если нет? Если ты ошибёшься? — Ратмир хватает бывшего друга за руку. — Если девчонка погибнет?
Вполне возможно, что девчонка погибнет. Нет, скорее всего она погибнет. Ратмир всегда был слишком глуп, чтобы сделать хорошо хоть что-нибудь. Но, всё же, некоторый шанс имелся… И Мир собирался его использовать. В конце концов, что есть жизнь этой Марии Фаррелл по сравнению с тем, что творил Сонм когда-то?
— Если это на самом деле Танатос, она не погибнет, — мрачно произносит демон. — А если нет — не плевать ли на то, останется ли она жива?
И Драхомиру думается, что, должно быть, перемена, случившаяся с ним, Ратмира удивляет и, пожалуй, тревожит. Когда-то давно маленький Мир не был столь жестоким — он был несдержанным, вспыльчивым, вредным, но жестокости в нём ещё не было. Она появилась потом… Чуть позже… Уже после обучения. А сейчас… После тюрьмы он стал действительно жестоким. И, должно быть, ему должно было становиться за это стыдно. Хотя бы самую малость.
Комментарий к II. Глава сорок вторая. Гнев.
Канцлер Ги – Юлий Цезарь
========== II. Глава сорок третья. Одиночество. ==========
Тоска, одиночество, боль, дыхание Ночи…
Это конечно совсем не то, что ты хочешь.
А я становлюсь все злей и упорней.
Я каждый раз вырываюсь с корнем,
Оставляя глубокие раны, ужасные шрамы,
И лечу, все равно, траекторией той же самой.
Становясь от этого злей и упорней,
Снова и снова вырываясь с корнем…
Милый, имя тебе легион.
Ты одержим, поэтому я не беру телефон,
Соблюдаю постельный режим…
Но, в зеркале ты,
Из крана твой смех,
Ты не можешь меня отпустить,
А я не могу вас всех.
Ты за каждым углом:
В крыльях бабочек, в кронах деревьях,
И дело тут вовсе не в знаках заклятия, зельях.
Демоны ищут тепла и участья.
Придаюсь огню, разрываюсь на части,
Оставляю ожоги и ноющие порезы.
Все равно ты ранишь сильней, чем стекло и железо.
Демоны ищут тепла и участья,
Придаюсь огню, разрываюсь на части…
Милый, имя тебе легион.
Ты одержим, поэтому я не беру телефон,
Соблюдаю постельный режим…
Но, в зеркале ты,
Из крана твой смех,
Ты не можешь меня отпустить,
А я не могу вас всех.
Я попалась во все ловушки и черные дыры,
Я гуляла над бездной по краю реального мира.
И ушла чуть раньше, чем слишком поздно.
Закрываю глаза — исчезают звезды…
Милый, имя тебе легион.
Ты одержим, поэтому я не беру телефон,
Соблюдаю постельный режим…
Но, в зеркале ты,
Из крана твой смех,
Ты не можешь меня отпустить,
А я не могу вас всех…*
Перед глазами всё плывёт. Должно быть, увидев его, люди подумали бы о том, что он пьян. И напиться бы было, пожалуй, здорово. Только вот никак не получалось. То, что когда-то казалось просто даром… сейчас мешало. Когда-то давно он даже хвастался этим — что никогда не пьянел, никогда не чувствовал того, как нечто вязкое и туманное обволакивает разум… Порой хочется забыться. Не чувствовать ничего, что так изводило его. И ни о чём не думать. Забыть обо всём, что только происходило в жизни — о погонях, посиделках у костра, сражениях… Забыть и больше никогда-никогда не вспоминать — так жить было бы гораздо проще. Картины замечательного прошлого не стояли бы у него перед глазами постоянно, как болезненное напоминание о том, что всего этого он лишился.
Боль после смерти Деифилии ни за что не оставляла его. Даже на минуту. Хотя бы на минуту. Впрочем…
Драхомир усмехается и ложится на кровать. Опрокидывается на спину и смотрит в потолок. На отваливавшуюся штукатурку в дрянной гостинице, подобранной Ратмиром. Деифилия ни за что на свете не согласилась бы остановиться в такой. Или заставила бы Асбьёрна приводить номер в порядок. Танатос бы недовольно морщил лоб, всем своим видом выражая презрение к данному месту ночлега, а Хелен кривила тонкие губы. А будь на месте Драхомира сейчас Киндеирн… Мир знал, что сделал бы в этом случае отец — схватил бы кого-нибудь из персонала за шиворот и заставил бы всё здесь привести в порядок. Отец мог вполне спокойно относиться к пыли — на Сваарде часто был ветер, а отец ненавидел закрывать окна, — но осыпающаяся штукатурка Киндеирна бы раздражала сильно. А что делает Драхомир?.. Валяется на кровати, любуется потолком и разглагольствует о том, как среагировали бы на данную комнату остальные?
Мир недовольно фыркает и приподнимается на кровати. Он жмурится при виде того яркого солнца за окном. Хорошо ещё, что здесь нет стольких скал, как на Сваарде. Иначе, он бы просто не выдержал. Он и так стыдится того, как поступил с собственным отцом. И лишние напоминания ему ни к чему. Пусть Киндеирн и легко сумел простить его, сам Драхомир сумеет простить себя ещё нескоро. Каждое предательство болью отзывается в душе, если только эта душа имеется. К горю Драхомира, душа у него всё ещё была. И из-за этого было ужасно больно. Лучше бы он был бездушной тварью наподобие любовничка Элины Горской — покойного, кстати, любовничка. Намного лучше, чем быть тем, кто никак не может помереть, как не пытается. Так что… Разве не лучше было бы перестать пялиться в потолок и перейти пялиться, скажем… на небо? Небо куда более красиво, чем покрытое штукатуркой дерево.
Когда-то давно мать — та женщина, которая была ему матерью вместо той, что родила его на самом деле — сказала ему, что небо одинаково везде. Что на Сваарде оно точно такое же, как и на Эрескульде, Мортене или Сзерелеме. Что на Биннеланде, Рахабе и Амадири небо неизменно. И первое время Драхомир пытался найти что-то общее в этих уровнях — нет, можно было найти похожие камни, похожие замки, дворцы, цитадели, но… Небо везде было разным. Нет, всё было разным! Во вселенной вряд ли возможно найти что-нибудь одинаковое, будь то люди или места. Может быть, вообще, нет ничего такого, что существует в двух вариантах. Она не была права. Ни в коем случае не права. Леди Мария была умной женщиной, многое понимающей, но… Она слишком привыкла к Эрескульду — к этой цитадели мрака и готических замков и соборов. Леди Мария любит всё утончённое и необычное. И слишком уж обыденное и безыскусное её ужасно раздражает. А в доме отца Драхомира, Киндеирна, всё слишком уж обыденное и безыскусное. Простые и прочные вещи были везде — добротный дубовый стол в отцовском кабинете, старинные уже, хоть и весьма ещё крепкие стулья и кресла, в которых маленький Мир так любил сидеть длинными зимними вечерами, когда отец брал его к себе на Сваард, высокие шкафы, в которых отец хранил столько книг, что ни один из изящных шкафов леди Марии не смог бы выдержать такого веса… Мать не выдерживала такого — она постоянно сердилась на Киндеирна и уходила от него, разворачиваясь и замолкая. Леди Мария едва ли могла терпеть своего мужа. Впрочем, она никогда и не терпела — накидывалась, повышала голос, сердилась из-за каждой мелочи. А в ответ видела лишь самодовольную усмешку. И больше ничего. Драхомир всегда замечал, что над леди Марией его отец постоянно смеётся. Даже больше, чем над леди Катриной. Отец, сколько Мир помнил те его споры с матерью, всегда держал себя очень спокойно и даже холодно. Это леди Мария кричала. И плакала. И уходила, убегала в свою часть дворца…