Вершители Эпох
Шрифт:
— В Фарагарде пятьдесят профессиональных, закалённых в боях военных гарнизона, и ещё сотня рекрутов на подходе. Я не вижу смысла в подкреплении из двух сотен, которые при текущей обороноспособности крепости будут только мешать или стоять без дела до самой нашей победы. Моя… — он сделал сильный упор на это слово, в который раз подчёркивая свою значимость, — …крепость выдержит любую, повторяю, лю-бу-ю осаду с моим гарнизоном. И вы нам тем более не нужны.
— С вашего позволения, вы ошибаетесь, если считаете, что вам не нужна помощь. — Теровина уже давно раздражала учтивость старика, и в этот раз злость снова взяла верх.
— Вы идиот, если думаете, что я не справлюсь сам!
— Я совершенно уверен в том, что вы справитесь, но… — Левард подержал интригу, но недолго, так, чтобы ещё побесить его, забирая
— Но?.. — ещё нетерпеливее перебил хозяин.
— Дело в том, что по нашим отчётам, если вы полностью прочли документ… — Теровин гневно зыркнул на него, пытаясь понять, чего тот добивается. Конечно, он не читал всё полностью, у него просто не было на это времени, — …враг переправляется через недавно вырубленные в скалах горные тоннели, и уже скоро здесь будет не меньше десяти сотен мятежников. — Левард довольно посмотрел на округлившиеся глаза лорда. Конечно, он знал, что этот зажравшийся эгоист даже не пытался думать ни о чём, кроме собственной злости и набитого кармана, — Если мои расчёты верны, боюсь, что подкрепление, которое уже отправили, несмотря на ваши протесты, всё же не успеет дойти вовремя.
— Что?! — похоже, он просчитался с масштабом угрозы, но позиций сдавать не хотел.
— С вашего позволения, это значит, что всё же придётся использовать только то, что у нас под рукой, — парировал магистр.
— Даже не смейте говорить о «нас»: никаких «нас» нет, и не будет! — Теровин, похоже, забыл о споре и теперь отстаивал только свою «честь», которая давно перешла в беспринципность, — Делайте, что хотите, но не смейте мешать и указывать, что делать мне! — он делал акцент на каждом слове, придавая себе более угрожающий вид, но старик, похоже, даже не реагировал на его вспышки ярости, — Не забывай, отродье, что хозяин здесь всё ещё я!
— Благодарю за милость, господин. — Левард улыбнулся, показывая, что не обратил внимания на оскорбления. Теровин опешил. Он понял, что чёртов старик только этого и добивался, ждал, пока он выйдет из себя, а потом нанёс решающий удар, не сказав ни слова. Это было поражение — однозначное и постыдное. Ему стало тошно от себя и от своих слов, тошно от того, каким он стал, от того, что не мог прекратить обливать этой въедливой желчью неприязни людей вокруг.
— Я вызову вас позже, — это была плата — Теровин расплачивался за свою ошибку. Он сдался. Когда трое покинули комнату, склонив головы и мягко прикрыв за собой дверь, хозяин вздохнул с облегчением. Он наконец-то остался один. Наедине со своей глупой гордостью.
***
Они все были совсем не такими, как она себе представляла. Она не просто сторонилась — она ненавидела их каждый день, каждую секунду нахождения в этом аду. Этот город был другим — отчуждённым от мира, отчуждённым от жизни, от быта, от нормальности. И люди в нём были ненормальными. Они внушали страх, недоверие, каждый взгляд болезненно-белёсых глаз лучился напряжением. Она боялась ходить здесь, просто выйти на улицу уже было испытанием для её маленького мирка уюта, для её «хорошей» реальности. Они стояли там и тут, заполняя собой, кажется, всё пространство вокруг — своими выражениями лиц, запахом, цветом кожи и одежды, бранью, тонкими пальцами, опирающимися на крепкие стены вокруг и совсем шаткие — внутри. Они били, ругались, кричали, жгли, хромали, падали, поднимались, шли, пили какую-то дрянь, клали в рот какую-то дрянь, были какой-то дрянью. Она думала, что никто из них не сказал бы, куда они шли. Без души, без тела, без рассудка — вместе с мусором и грязью она каждый день ярко и безрадостно жгли свою жизнь. Ей было здесь душно, невозможно было вдыхать эту пустоту, не прожигая сердце.
Она жила в одной комнате с молодым парнем, лет девятнадцать на вид, но она не знала точно — они не говорили. Наверное, они даже не виделись. У него не было смысла смотреть никуда, кроме как в пол, как будто его не тянет ни в одно место, кроме сырой, прикрытой досками земли. Иногда она глядела в окно, как он уходит гулять с друзьями — жмёт им руки, обнимает, смотрит в глаза, улыбается и… смеётся. Это было так натурально, что каждый раз она по возвращении
— …В этом мире не выжить, если ты не жертва обстоятельств, — говорил ей один хороший знакомый, которому она написала, чтобы расспросить про болезнь соседа, — Хорошо живут только те, кто убивает людей на улицах, или те, кто убивает человека в себе. Боюсь, что в нашем случае — второе.
— А что насчёт наркотика? — голос подрагивал, она немного волновалась, — Ты смог что-нибудь узнать?
— Ничего значимого. Снова магия, наверное. Хотя сам я его не видел и точно сказать не могу, тем более странно, что на пальцах нет отметин, — он не смотрел в глаза, когда разговаривал. Может, боялся поднятой темы, а может, человека оттуда, из города, пусть даже и знакомого.
— Магия? И… что это значит?
— Ты ничего об этом не знаешь? — он поджал губы, — Ты же… живёшь там, должна была видеть.
— Прости, я… не совсем понимаю, о чём ты, — она действительно слышала об этом впервые и не знала, как реагировать на такое редкое и страшное слово.
— Магия — это наркотик.
Она была учителем в единственной школе в этом районе — немного перекосившемся здании где-то на окраине, куда не доберёшься, если не знаешь нужных людей или нужных дорог. Когда-то она считала, что её мечта — менять людей, создавать судьбы, делать мир лучше. Но тогда она жила не здесь. Здесь всё по-другому. В этом городе дети даже не задумываются о том, чтобы просто помыть руки, а взрослые — о детях, быть авторитетом — значит быть сильнее остальных, а жить хорошо — это иметь матрас, нож и собственный угол. Тебе поклоняются, если ты заправляешь улицей, районом, домом, тебе приносят подношение из медных монет и запасов овощей, тебя считают если не богом, то кем-то ещё выше.
— Она не продаётся в подвалах, её не носят во внутренних карманах курток, сумках или отворотах ботинок, — продолжал он. Его голос был немного писклявым и по-стариковски хриплым, — Они сами — её источник…
Она помнила первый день на новом рабочем месте. Деревянные пол, стены и подстилки, двадцать замученных, серых от грязи лиц, поникшие головы. Ей сразу бросилась в глаза девочка, которая сидела где-то на последнем ряду, спрятав голову за остальными — красивая: высокая, с бледно-серыми волосами, лет двенадцать. За время жизни здесь Учитель давно научилась узнавать людей по глазам — у неё были совсем другие: не бесцветные, а глубоко-серые, и смотрела она в упор, не стесняясь и не боясь её. Она была маленьким комочком той зимы, которую Учитель так любила у себя дома — белой, холодной, живой. У всех учеников были порядковые номера — просто не всем родители удосужились дать имя, и она так и не узнала, как зовут девочку. Теперь она была просто шестой. Девочка училась из рук вон плохо, но Учитель замечала, как принципиально она не списывает и не делает шпаргалки, как остальные, только старательно выводит на дощечке буквы, высунув язык и наморщив лоб от напряжения, поэтому иногда не замечала ошибок и даже хвалила. Несмотря на то, что хороших отношений у них так и не возникало, девочка вызывала у неё какое-то чувство не из этого места и изредка почти забытую улыбку.
Знакомство с её семьёй произошло спонтанно. Они встретились на улице, где-то недалеко от школы, когда человек с рассечённой губой и короткой причёской военного в который раз ударил девочку по лицу. Она не двинулась, спокойно принимая удар, только пошатнулась, устояв на ногах. В какой-то краткий момент их глаза встретились, и Учитель увидела то, что потом будет вспоминать как самый страшный момент в своей жизни — её ледяную усмешку. Учитель не успела вмешаться: мужчина бросил девочку на землю и запер дверь изнутри, пробубнив что-то невнятное.