Весна в Ялани
Шрифт:
Бурундук из согры примчался. Столбиком перед Колей встал. Трясёт хвостом. Коля не двигается, замер – он, бурундук, поэтому его не видит.
Страшный.
Что-то унюхал – забоялся и, опустившись на все лапы, дал тут же дёру. Он же, наверное, и закурлыкал.
А муравьи – совсем иное. Один – трус, чуть его тронь, он убежит, такое редко, но встречается, другой – задира, этого хоть убей, он не отступит. Один – работает, другой – слоняется. Один ходит налегке, другой – с ношей, больше размером, чем он сам. На нас похожи – на людей. Немного тоже вроде… с прибабахом. И нет, наверное, двух одинаковых домов их – муравейников. Один ровный, другой косой. Один – как
Громко закаркала ворона – от размышлений Колю отвлекла.
– Вот и ворона…
Коля поднялся. К одной из елей подошёл. Наколупал складным ножичком серы и положил её в карман, устроив в пачку из-под «Беломора», уже пустую, – для Луши, – лишь после этого домой подался.
Проделав путь обратный, к дому подошёл, вступил в ограду. Видит:
На выскобленном и вымытом крыльце расположилось много разной обуви – всё или детской, или женской.
– Гости какие-то… не знаю.
Вроде бы никого мать не ждала.
Не Зинаида… Кроссовки были бы поменьше, если бы внуки.
Переобулся Коля на чурке, оставил на ней кедровые ветки, на крыльце снял кирзовые сапоги и в дом направился.
Мать за столом, и с ней пять девочек. Она с одной стороны стола, они – напротив и наискосок. И не родня, и не яланские. Не знает Коля их и никогда вроде не видел, хоть и подробно их не разглядел. Понял лишь то, что старшеклассницы.
Или – студентки.
Чай пили, видно, – чашки на столе, чайник заварочный и вазочка с вареньем, Коля заметил.
Одна фотографирует мать и подружек. Другая – с общей тетрадкой на столе – в неё записывает что-то. А остальные так сидят, вроде ничем не занимаясь.
– А вот и сын мой, – говорит Галина Харитоновна. И тут же сыну: – Есть-то чё будешь, приготовить?
– Здравствуйте, – говорят девочки.
– Здравствуйте, – чуть растерявшись, Коля отвечает. – После… потом поем, – так уже матери.
– Дочь ишшо есть, – говорит Галина Харитоновна. – Зинаида. Живёт вот только далеко – в Новосибирске. Должна приехать скоро – жду. С внучатами. Они мне прамнуки уже, не мнуки. Вот и до них я дожила. Господь всё дёржит.
Прошёл Коля в горенку. Включил, без звука, телевизор. Лёг на диван. Смотрит. И разговор, конечно, слышит.
– В детстве я была крикливая. Невыносимо, – говорит Галина Харитоновна. – Мама и говорит однажды моим старшим сёстрам: сбегайте, мол, к Гринчучихе, старуха там у нас была такая, пусть придёт, пошёпчет – может, умрёт эта девчончишка… А дольше всех живу вот, милые, всех своих близких схоронила.
Что-то спросила из гостей какая-то, но тихим голосом, и Коля не расслышал.
Истории эти он наизусть знает.
На сто уже рядов матерью сказанные-пересказанные. Но всё равно вот… До слёз всех жалко.
– Тятенька наш, – продолжает Галина Харитоновна, – Черкашин Харитон Степанович, после Первой германской целых четыре года просидел в плену. В Германии же этой. А из лагеря, милые мои, попал он в батраки к одному немцу, а на того уже работали два австрияка. Поселили тятеньку в подвал, где хранился сельхозинвентарь, к этим пленным. На другой же день отправили его навоз выкидывать. Изо двора или откуда-то, не знаю, как у них, у немцев-то, устроено в хозяйстве… Ну дак и вот. Увидел хозяин, так ходил или с проверкой, большую кучу этого добра и кинулся на тятеньку с кулаками да с криком. И тятенька – тот тоже на хозяина-то с вилами. Выяснилось потом, что немец топил навозом печь, и надо было его складывать аккуратно, кирпичами, а не кучей, как это мы обычно делам.
– Как кирпичами-то? Он же…
– Ну так, не кучей. По отдельности,
– Мы напились.
– Чайник – горячий, на плите. Варенье чё-то и не пробовали…
– Нет, мы поели.
– Да кого там… Ложки запачкали, и только.
– А мы помоем.
– Да вы чё?! Уж не смешите. И не притронулись, поди. Для виду только. Я про это… Ну, отдохните чуть, потом попьёте… Ну дак и вот. В двадцать втором году вернулся тятенька из плена в Сретенск, мы раньше там, я говорила вам уж, жили. Вот только жена бывшая не дождалась его, за другого замуж выскочила. В город уехала. Женился он по второму разу, на нашей уже маме.
– Как её звали?
– Фёкла Митрофановна… Зажили сразу-то неплохо. Коровёнки, лошадёнки. Косилка, сеялка. И две заимки своих было. Урожаи пшеницы добрые вырашшивали. Про рожь уже и не толкую. Для лошадей – овёс. И коноплёй польцо засаживали…
– А коноплю-то?
– Верёвки делали и масло. Вы про такое и не знаете. Вкусней, чем это, из подсолнуха… Тятенька был культурным и грамотным хозяином – не зря в германском плену четыре года промучился – много чё там подсмотрел, многому научился. Большое, милые мои, было у нас хозяйство. Приходилось и людей нанимать, конечно, чтобы сжать и обмолотить вовремя. Не без того. А расплачивались так: половину работникам отдавали, половина себе оставалось. По-честному. Он, тятя наш, кого-то обмануть или обидеть – да ни в жизни. Хоть и суровый с виду был, но сердцем мягкий. Дак, может, чаю?
– Нет, спасибо.
– Воды не жалко… Вот, милые мои, за это – за использование чужого вроде как труда – и поплатились. В тридцатом году нас раскулачили. Скот забрали в колхоз, а всё имушшество – и шубы, и шали, и платья, и посуду – тоже конфисковали. Знакомая наша рассказывала после, что видела мамины полушалки на торгах в Ялани. Ялань тогда была большая, не то что нынче.
– Ну а потом?
– А чё потом?.. Выгнали нас из собственного дома, и поселились мы в собственной бане. Около года и прожили в ней. И родилась я в этой бане, в ней и рождение моё. А вскоросте, вместе с другими раскулаченными, отправили нас сначала в Елисейск, а потом в деревню Ларионовку, что на Кети, Шайтанку, как её в народе называли, Маковского сельсовета Елисейского району. В семье нашей на тот момент было две дочери – Клавдия, двадцать пятого года рождения, и я. Я родилась в двадцать девятом. Брат маленький умер ишшо в Сретенске. А там, в Шайтанке уже, в тридцатом году родилась ишшо одна моя сестра – Аграфена. Дорога в Шайтанку была тяжёлой. Если умрёт ребёнок на возу, заставляли выбрасывать его в снег. Вдоль дороги-то они торчали – как полешки – вёз будто кто дрова да обронил. Мама рассказывала, как у кого-то на соседних санях умер мальчоночка четырёх или пяти годочков, так скрыли смерть его, чтобы похоронить уже на месте. По-христиански – не в снег, а в землю.