Веснозапев
Шрифт:
СУХОСТОИНА
Поднял меня с ночлега смутный сон и зябкая тревога погнала на опушку березовой рощи Кузьманихи. Там над покато-положистым увалом вызревал детски-розовый утренник, там в пояс кланялась земле гибко-стеблистая пшеница, а в подгоре у речки Крутишки зарумяневшей вишенкой высвистывала гостеприимная чечевица: «Все ло-ви-те-е, все ло-ви-те…»
Туда и продирался я сквозь вишняги выше пояса и зацеписто-своробливую шипику, натыкался на суконно-ворсистый пиканник, и, словно из брызгалок, окатывали меня росой случайно задетые зелено-сочные дудки
Скоро поредел подлесок, и синим небом посветлело впереди заулистое межстволье берез. И тут липуче-прилипчивая паутина опутала лицо, и, отдирая ее, наскочил на растопыренные пальцы-сучки. Сплошай чуть-чуть и окривел бы на правый глаз. Да и так подходяще саданули они в надбровье — отемнили меня. В сердцах хотел не только свернуть, суставы сучкам, а и сокрушить сухостоину-березу. Ей, пожалуй, немного и надо было, чтоб рухнуть и разлететься на поленья. Мозгловато-истлевающие корни совсем слабо держали ее в земле, и лишь мозолисто-шершавая кора да окостеневшая береста сохранили березе былую стать, хранили от неминуемого ветровала.
— Как трахну! — осерчал я и размахнулся на сухостоину кулаком. И на размахе опустилась рука… Увидал я «диво-птицу» детства — лазорево-изумрудный «ероплан». В мой рост приземлилась на бересту большая стрекоза-дозорщик. Золотисто-прозрачной слюдой отсверкивали ее узорчатые крылья, как сигнальные огоньки горели спереди на них красные пятнышки. Днем с бусистым звоном она легко носилась округ ополья и рощи, с лету вылавливала из летнего воздуха мошек, комаров и мух. И от того меньше гнусили занудные комары над моим ночлегом, не помешали мне и мошки покойно спать, пока не разбудил смутный сон.
Стрекоза дозорила долго, и было ей совсем не просто свежить рощу и поле от гнуса. И когда схолодал и посырел воздух, она высмотрела теплую сухостоину, а не живую густо налитую соком земли березу. Тут и дожидалась неутомимая дозорщица новый жар-день, тут, может быть, коротала ненастье.
Опустилась рука, и ниже стрекозы рассмотрел ужимистого в пояснице лесного муравья. Видать, припозднился он, поазартничал, оздоравливая рощу, и не поспел засветло вернуться в муравьиную деревню. А будить сторожей своих да односельчан не посмел и порешил переночевать на прогретой сухостоине.
Вон по соседству с трудягой-мурашом пятнистые божьи коровки застенчиво приютились, и тоже покойно дремлют, тоже копят силенки для обихода Кузьманихи, поля пшеничного.
Трава возле сухостоины как бы известкой обрызгана-убелена. Знаю, кто они «белильщики», — ястреба и совы с нее облегчали свои желудки. Им сушина и отдых, и дозор. Попробуй парить-кружить над увалом без передыху день ли, ночь ли — упадешь в хлеба пластом. А они не от простой поры облетывают «озера сеяные» — мышей, хомяков и сусликов укарауливают, не дозволяют им зерном дармовым поживиться.
Задрал я голову оглядеть сухостоину и пуще того заволновался.
— По-кор-мила тю-тю-ту, по-кор-мила ви-тю-то.
Сине-красным мелькнула у сухостоины горихвостка, побывала у себя доме и стригнула на самую вершину. С нее она солнце раньше меня высмотрела и начала выманивать его в ясно-ведренное небо…
Подышал мне ласково в лицо и пошептал что-то не враз понятное подросток-ветерок, напахнул он спелым венком летоцветья и… то ли в вязиле запутался, то ли клубники зажелал — мягко попритих на опушке. И ничего, вроде бы, еще не случилось, не забылся смутный сон и выдохнулась зыбкая тревога. И как на заветно-сердечное свиданье зазвала меня милая птаха-чечевица:
— Все, все любите-е, все, все любите-е…
ПО ПЕСНИ
Древний дедушка ласково говорит на ухо такой же старенькой бабушке:
— Бают, грибочки пошли. Теперь бы лукошко да за ними, молоденькими, сходить…
И оба улыбаются как-то лучисто и светло. Ну совсем малые дети.
И я тоже думаю о грибах. Право, весточка о них покоя не дает. Равно рыбаку услыхать о добром клеве где-то на речке. С вечера утра ждешь-не дождешься…
Летние ночи — светлозоры. Закат еще не погас, а с востока слабый свет занимается. Белеет небо, звезды, словно глаза, зажмуриваются, а окна чистой синью наливаются. Нет-нет да и озарится край неба вспышкой молнии. Рокотнет сонно дальняя гроза, и снова тишина.
Выхожу сухой теплой дорожкой, а ближе к лесу росными травами шагаю. От берез туманной прохладой веет, просыпаются под золоченым крылом зари птицы. Сперва с паузами, неуверенно, пропел певчий дрозд. Ему негромко отозвалась кукушка, а в соснах захлопала крыльями серая ворона. Вроде бы певцам аплодирует…
Растекается рассвет по небу, высветляет полянки и межстволье березняков, оттесняет сумрак в борок и ельниковые посадки. Здесь и первые грибы ищу, склоняюсь к хвойному настилу. А на меня уже глядят блестящие маленькие маслята, они то шоколадные, то сливочные, то светло-коричневые. Скользят из рук сами в корзинку, будто радуются: «Ах ты! Экая рань, а уж и человек пожаловал!»
Дышу я грибным запахом, неторопко брожу борком. Там ватажка маслят, а вот особинкой один пока приподнялся, на задорную шляпку хвоинку подцепил. Протягиваю руку и думаю: вдруг отпрыгнет он в сторонку и покатится сказочным колобком. Туда, где дикий голубь пробует ворковать, вслед за бурым зайчишкой и быстроногой косулей. Где-нибудь и лисоньку повстречает на лесной тропинке…
А солнышко тоже колобком взбирается все выше и выше. И все звонче зяблики — первые по лесу песельники — заливаются. Кажется, не листва и хвоя над головой, а одни только песни. Там дрозды стараются, тут иволги восторженно свистят, здесь лесной конек — «ты сияй, ты сияй» — упрашивает. То дятел подаст голос, то синички около дупла по-весеннему распоются.