Веснозапев
Шрифт:
— Тут пою, тут пою, тут пою!..
Вспомнил про дятла случайно, как и в самом начале утра. В дупле затеялась возня, вырвалось наружу отчаянное верещание, потом из дыры с воплем выбросился скворец. И не искристо-черный, а грустно-растрепанный и враз помельчавший. Он уселся на сушину и долго ворчал да выкрикивал чего-то своему обидчику. Попритих скворец, охорашивая перышки, когда подлетела к нему молчавшая до того скворчиха. Она полопотала негромко что-то нежное и женское, он лихо отряхнулся и весь заискрился, высвеченный проглянувшим сквозь леса солнцем.
Не
И моргнуть я не успел, как скворец метнулся к дуплу, скользнул в дыру и не скоро высунул голову. Конечно, доволен дуплом, пусть только-только вытурил его оттуда дятел. Скворец длинно и мягко свистнул. Пока скворчиха перебирала лапками и готовилась спорхнуть с березовой сухостоины к осине, возле дупла опять очутился дятел, гневно выкрикнул и смело ринулся в дыру. Снова внутри осины затрещало и заверещало, снова после недолгой возни дупло «выстрелило» растрепанного скворца. Будто бы и не приглаживал он давеча искристые перышки…
Не мне, человеку, вмешиваться в дела птичьи, а кого больше пожалеть — еще сложнее решать. Дятел для себя долбил нутро сырой осины, и лес ждет его будущих детей. Но и скворцы разве виноватые, если березу, где прошлой весной было у них свое дупло, порушил ветер и грохнулась она на край острова, разлетевшись на несколько трухлявых бревнышек. Одних пожалеешь, других обездолишь…
Дятел нервно покричал у дупла, помялся как бы в раздумье и не в березняк, а на ближнюю сухую березу слетел. Простукал ее вполдерева и полетели-посыпались щепки да труха на землю.
Время от времени он подавал голос, словно сам себя подгонял. Чего же задумал дятел? Скворцы вдруг оживились, повеселели, и скворец обрадованно свистнул, а уж после затрепыхался весь — телом и перышками — зашелся в пении. Дятел глубже и глубже уходил в березу, становился все короче и короче. Вон и совсем один куцый хвост торчит.
Вскоре я снова забрел на остров и не застал дятла на березе. Высоко от земли в бересте желтело свежее дупло, в нем копошилась, выкидывая мусор, скворчиха, а скворец, трепыхая крылышками, выкатывал и выкатывал из искристого зоба песни родного леса. В нем одном сразу собрались десятки птиц, и каждая подавала свой голос — иволга и перепелка, кулики и коршун, селезень кряквы и тетерка, и всякая-всякая певчая мелочь…
Солнце скраснело за лесом и укатилось за край земли, а скворец пел у своего дома. Ни одного звука не принес он с собой из той стороны, где зимовал. И напрасно один мой знакомый дожидался от них чужих песен. Он не услышал и огорчился, что скворцы глухи к заморским голосам.
— Ну, как же так! — недоумевал. — Столько пролететь, столько жить до весны, столько всего услыхать и вернуться с тем же, с чем улетали.
— Квасной патриотизм! — отчаявшись,
Он не понимал упрямства скворцов и, раздраженный, перестал таскаться за мной…
Дятел не волновался больше за осиновое дупло: он раскатывал березняком свою песню и звал подругу. А мне слышалось уже не «быр-р-р», а многократное «дыр-р-р, дыр-р-р». Да разве обычные дырки продалбливал дятел?
По соседству с осиной за день вырос еще один песенный дом.
ЧЕРЕМУХОВАЯ НОЧЬ
Давно опушились вербочками тальники, вызеленились на них листочки, а черемуховый куст стоял неодетый и все кого-то или чего ждал. И как-то майским вечером ожил в нем соловей. Щелкнул-свистнул и… смолк. Нет, не пелось ему в голых ветках.
А земля дышала теплом, и чутко было, как росла-ворошила трава сухие листья под черемшинами…
И соловей не вытерпел: засвистел и защелкал на весь край. Да разве мог он выжидать, если куст на высоком берегу Крутишки снился ему в заморских краях, к нему торопился-летел долго и нелегко, для него берег он свою песню. И счастливый куст засветился в сумерках чистыми, легкими кружевами. Воздух стал пахуч и свеж, и тогда соловей весь превратился в звонкую вдохновенную песню. И чем громче и трепетнее он изумлял черемуху, тем больше и больше рождалось на ветках светлых кистей.
Была полночь, а в дальних юровских тополях проснулась кукушка. Не луна полнолицая своим светом, а соловей разбудил ее. И она до утра считала-сулила бессмертие певцу черемуховой ночи. А если он на самый короткий миг умолкал, в ивняках тревожилась варакушка, начинал скрипеть-припадать на ногу коростель.
Снова и снова поднималась и звенела соловьиная песня, и все рядилась в подвенечное платье черемуха. А земля стала так мила и молода — хотелось взлететь и смотреть на нее вровень с луной.
Казалось, пел только один соловей, а остальные лишь отзывались и несли, несли его песню по всей русской земле. И всюду зацвела белая черемуха…
Солнцевосход встречала черемуха невестой, волновалась и заглядывала в Крутишку. И солнышко дивилось на нее горячо и жарко, искало золотистыми лучами ночного певца. Не жар-птицу увидало оно, а всего-навсего скромно-серую птичку с темными усталыми глазами.
ЗЕМНОЙ ПОКЛОН
АЛЕКСЕЮ ЕРАНЦЕВУ
Серо-черным роем крутились вороны и горбоносые вороны. С карканьем и курканьем вертелись они вокруг сокола, мешали и не давали ему подняться выше себя. Туда, где в чисто-голубых промоинах неба вспыхивало солнце и сверкали летящие на север чайки.
Небо и чайки звали сокола набрать солнечную высоту, и с нее оглядеть родимую землю. Звали улететь далеко, но сокол, как в сетях, бился и все не мог найти вылета из серо-черного роя. Он пытался соколиным боевым кличем разогнать их, однако они в суматохе «жалили», норовили щипнуть и вконец замаять его.