Веснозапев
Шрифт:
— Чуешь, кукушка?
Очнулся я от тишины зимней. Где-то далеко за лесом слабо просвечивает низкое солнышко. И нет ни летней ласки, ни травы-муравы. Лишь издали, как в полусне, слышен задумчивый голос кукушки…
Явь не явь, пусть померещилось, зато сердце-то как тукает: «Прилетит, возворотится в березняк твоя помощница-куковальница. Здесь расцветают слезки ее, вырастают огурчики ее, появляются из земли потерянные башмачки ее… Все тут до веточки, до травиночки ее… Возворотится, как и все мы, где бы ни жили, ни бродили, все до единого приходим к своей матери родимой…»
ЗОВ
Проспал-прозевал утренник…
И не где-нибудь нежился, а на тесовой лежанке забылся беспробудно. Без моего догляда выгорели дрова и «доцвели» угли в подтопке: истаяла свечка и оплыла на столешницу кремовой наледью. Осмелевшие мыши всласть насытились ржаной горбушкой и ушмыгнули мимо засони под половицы. Сам и виноват: вечером после лыжного перехода не раз вспотел, оттапливая прокаленное крещенскими и афанасьевскими морозами осиротевшее на зиму лесное жилье. «Нажварил», как говорят у нас в деревнях, разморило меня и… проспал начало дня.
Иной раз осенью тепла не хватало к рассвету, а тут ну совсем, как в бане, избушку неохота оставлять. Может быть, отдохнул бы после чая да отпахнул дверь и потянуло на зов леса.
— Тпрру, тпрру! — крикнул кто-то в глуби бора, и мне показалось, что в соснах на старой дороге притормозил подводу бородатый возница. Вот он приспустит чересседельник, задаст лошади сена из передка розвальней и с топором побредет выбирать деловую лесину.
Встал я на лыжи, катнулся редким осинником к бору и загадал: услышу потукивание топора или нет? И почему-то вздрогнул, когда донеслось четкое «тук-тук-тук». Потом скрипнули полозья и опять кто-то окликнул лошадь:
— Тпрру!
Выглядываю того дровосека не меж сосен, а на деревьях. Где он? Тукоток раздался с ближней сосны, и немного погодя выпятился на вид и сам «дровосек». Присмотрелся он к острию сломыша-сучка и полез туда. Нет, не сук под собой рубить, а на более важное дело его испытать.
— Тпрру! — зазвенело бором, и эхо распорхнулось отсюда в березняки, ольшаники по согре и осинники на угоре. Добер сухой остаток сучка — грешно и похаять! Эвон как ладно и чисто получилась пробная «песня» у пестряги-дятла. Не лошадь нетерпеливую он осаживал, а тпрукал на зиму, на последние февральские морозы — сретенские, никольские и власьевские.
Дятла послушал, и впрямь сугревнее стало, будто и не выстудилось из одежды тепло избушки. А лыжи самоходами поскользили в сторону взгорка и разнолесья, где солнце сквозит на снега и бочок каждого дерева оттаивает. Только спустился от сосен в низинку, а сверху нежно-распевный свист догнал меня и остановил. Право же, редко кто догадается сразу опознать свистуна в голубовато-серой пичуге. Не издался в певцы кургузый поползень, симпатичный людям необъяснимой доверчивостью к человеку. Бывает, до того увлечется обшариванием коры дерева — живьем бери в руки. Правда, рука не поднимается не то, чтоб затронуть, а и прикоснуться к усердной птахе. Писк и слышишь обычно у поползня, но теперь трогательно-дорог его свист, и ради одного поползня стоит выбраться из городской сутолоки. Много позже, когда налетят истовые певцы, заглохнет-затеряется голосок милого свистунчика.
Что там весной! На взгорок поднялся к боярке, а тут большая синица чеканит величальную песню.
— Что пою? О чем пою?
Обираю мерзло-сладкую боярку и не могу не улыбнуться синице: «Экая неугомониха, экая радостная птаха! Уж и не ведаю, чем бы тебя за твой ясный голос одарить?! Небо эвон какое сине-раздольное, и ольхово-черемуховое чернолесье согры не столь мрачным видится, и во что-то больно хорошее в жизни невольно верится, и все горькое забывается…»
Глаза мои призакрылись, лицо пожигает-припекает солнце, и во мне ответно синице и так же светло отзывается сердце:
— Что пою, о ком пою…
СОГРА
Летом на Крутишке открываются в ивняках синие улыбчивые омутины. Верно, потому от них пролегла морщинкой низина. И назвали ее Согрой. Поросла она густо-густо березами да черемухой, калиной да смородиной. И до того тут земля радостная, жизнелюбивая, что не хочет она и зимой закрываться от солнца, от неба, от всего вокруг. Вот и струятся, дымятся, синеют и блестят в снегах ключи — ее глаза незастывающие.
Поит земля всех тут…
Ночью спустились сюда с увала пугливые косули. Стройный козел с костяными ветками рогов сторожко прислушался, повел большими темно-голубыми глазами и неторопливо шагнул по кромке ключа. Опустил голову к воде. И кажется, не шелковистыми теплыми губами, а ковшиком Большой Медведицы зачерпнул воду и выпил вместе с ней три крупных звездочки. Выдохнул он облачко пара и отступил в сторону.
Подошла его коза — и на какой-то миг засмотрелась в ключ, где на чистом дне мерцают золотыми слитками все те же звезды. И она тоже выпила три звездочки. Но когда успокоилась гладь ключа, снова заискрились на дне диковины-самородки.
Скрылись в тайных чащобах косули, а тут на лобастую кочку выпрыгнул рыжий зверек — колонок. Хвостом-кисточкой крутнул и пронзительно зыркнул глазенками на ключи. Показалось ему, будто в одном кто-то шевельнулся. Кто-то остро мигает оттуда, словно насмехается. Вот сорвался один огонек, оставил зеленый хвостик и ухнул куда-то в жуткую глубь. Вроде бы вода зашипела, запенилась…
Отпрянул рыжий шустряга и быстро вскарабкался на шершавую березу. Там, вверху, чернеет старое гнездо. Вдруг да квартирант какой есть?
А час за часом и ночи конец. С востока чуть заметный свет пробивается, словно какой-то богатырь идет и пером жар-птицы путь себе высветляет. И чем ближе, тем прозрачнее небо и тем скорее стаивают звезды. И как только зеленая холодинка подернулась палевой пеленой, да запунцовело изголовье востока, опустились они в ключ.
Где-то там, где мелкие ключики пятнышками темнеют в снегах, вроде бы кто-то негромко откашлялся, зевнул и шепотом что-то вымолвил. А кто — не враз разберешь. Может, лесной монах — черный ворон, может, косачу наснилось что-то за ночь. А то и косули могли шумнуть, устраиваясь поудобней в своих выгребках. Разрыли они узкими копытцами снег до самой земли и успокоились на лежках. Лишь светло-серые чуткие уши поверху, но их и днем нипочем не разглядишь.