Весталка
Шрифт:
Приходя с работы — а я сразу же устроилась сестрой в урологическое отделение городской больницы, — заставала дома такую картину: сын и Коля азартно играли в войну. В комнате пахло спичками, паленой бумагой, на столе громоздились книжные баррикады, шла пальба, горели бумажные танки, валялись оловянные солдатики, их Коля подарил моему Пете, как мне думалось, явно затем, чтоб было с кем играть. Солдатики довоенные и даже словно дореволюционные из Колиного детства, потертые, облупленные: ломаные, иные на одной ноге, без головы. Сын и Коля не обращали внимания на такие пустяки, скакали у стола, сшибали солдат из самодельных пушек, пульками из резинок, шумели, ссорились, спорили. Петя был очень рад,
442
Дде-вочки лю-били. А тте-перь их нет.
ммо-неты были — Нет теперь мо-нет.
Ах, какая драма, пиковая дама, Ты мне жизнь испортила на-вее-к.
теперь я бедный, пожилой и бледный, Нникому нне нужный че-ла-век!
такие вечера и дни сын был мрачен, скучал, ненавидящим взглядом провожал Колиных подруг, но все прощал, едва Коля, жестоко похмельный, с полотенцем, благородно повязанным на лбу, и с оттенком страдания в усах, являлся играть. В солдатики они могли хоть день и ночь.
— Господи! Николай Евгеньевич! Да когда же вы остепенитесь?! Играете в солдатики с малышом!
— Никакой я не малыш, — ворчал сын. — Чего опять?
— Он прав! — вступался Коля. — И я ничем не отличаюсь от него. Ничем. Душа ребенка. Вы позволите, Лидочка? — Лез раздевать, снимать пальто и ботики, становился на колени, причем обязательно руки его не могли не дотрагиваться как бы невзначай, скажем так, в наиболее выпуклых местах.
— Николай Евгеньевич?!
— Но я же — любя! Дорогая! Хочу помочь. Ботики у вас очень тугие.
— Помогайте в таком случае не мне.
— Лидочка? Вы суровы, как... мм... как Минерва.
— Вот еще! Кстати, Минерва — богиня, покровительница искусств. А
в искусстве ничего не смыслю.
— Ну, тогда как Немезида.. Гестия.
— Вы правы. Подруга и звала меня весталкой.
443
— Вот-вот! Как чудно! И я теперь вас буду звать только так.
— Лучше не надо.
— Лидочка.
— Да.. Николай Евгеньевич?!
— Ну, простите.. Ухожу.. Не суждено.
— Комик вы этакий! Вам бы в театр..
— Не суждено.. Нну что ж? «3-за-будь, зза-будь ммаи лобза-нья..»
— Да вы просто невыносимы!
Задерживался у двери. Оборачивался. Волокита, повеса, улыбочка тлела в этих несносных усах.
— Э-хх.. Не суждено. Что ж.. Петя? Скажи же маме, чтоб она меня не ругала, нельзя быть со мной такой строгой.
— М... Хм.. — по-взрослому хмыкал Петя. — Сами и говорите. А кого это вы опять вчера приводили? Такую, раскраску!
— Пе-тя?? — это уж я, возмущенно. Сын отворачивался.
Но Колю-музыканта смутить было нельзя. Плутом косился на меня, на Петин затылок.
— Нну, скажем так... Возлюбленную.
— С вокзала? — спрашивала, сбросив наконец ботик.
— Нне.. совсем.. Познакомились в парке.
— Вы бы их хоть отмывали, что ли..
— Что вы, Лидочка! Стану я осквернять нашу коммунальную ванну! Удалялся, посылая мне воздушные поцелуи. Однажды под большим
хмелем Коля поведал, что он — дворянин, а мать прямо-таки столбовая, древнего рода каких-то Загряжских, Запряжских. Мне вспомнился гербовник. Бархатная книга дворянских родов, которую я когда-то смотрела, там такая фамилия действительно была, с подробной родословной, и, когда я сказала ему об этом, Коля, брякнувшись на колени, пытался целовать мне ноги.
— Ах, Лидочка! Как я вас люб-лю! Вы для меня — свет! В этом
444
мрачном, без божьей искры ннепонимании. Н-не-по-ни-ма-нии! — даже плакал пьяными легкими слезами, а мне опять приходилось изворачиваться, ибо руками он объяснялся выразительней слов.
Квартира даже с одним таким жильцом не могла быть тихой. Коля то пил, то играл гаммы, то репетировал на рояле, то брался за гитару, а еще у него была прабабушкина, наверное, фисгармония, издававшая хрипучие фаготные звуки, всхлипы и взвизги давно прошедшего века.
Дополнением к Коле-музыканту (или художнику, как угодно) была татарка-буфетчица, которая, как выяснилось скоро, пила горькую — нетипичный случай среди татарок. Ходила опухлая, прямо-таки раздутая: судя по отеку лица, у нее давно серьезно болели почки, но, не обращая внимания на болезнь, она продолжала регулярно напиваться то одна, то в компании дурных черно-небритых мужиков с вечным запахом табака и перегара. Этими запахами несло из комнат буфетчицы, когда там стоял гам и раздавались громкие, резкие, отвратно-водочные голоса пьянчуг. Дети татарки росли под присмотром старшей девочки, а когда мать исчезала надолго, появлялась бабушка, суровая старуха в красном платке и черной жакетке-плюшевке. Мать буфетчицы наведывалась через день, всякий раз стыдила, воспитывала беспутную дочь. Они громко кричали по-татарски, ругались по-русски, поднимался такой гвалт, что из дальней торцовой комнаты выползала полоумная старуха и, раскрыв рот с двумя клыками, шипела, махала на татарок кулаком.
Потом мать буфетчицы, не разговаривая с дочерью, сидела на кухне, уставив в окно колюче-плачущие глаза, слезы катились по морщинам, западали в давние оспины на желтом лице. Дочь же ходила по коридору нечесаная, в расстегнутом халате, громко ворчала: «Ну, чи-во сидит? Чи-во сидит. Чи-во ему? Пуза моя жалка, што ли?»
Перекрытия в «госпромураловских» были еще деревянные, за десятилетия высохли до звона, щеляли до штукатурной дранки потолки.
445