Весталка
Шрифт:
И не представляю, чем бы кончилась вся эта гнусная история, если б директора внезапно не сняли, не то перевели куда-то. Исчез, как появился. Молва вслед: запутался в каких-то махинациях с зарплатой, заставлял библиотекаршу приписывать в табелях, что-то такое крутил со свидетельствами за семилетку. Исчез директор Борис Демьянович, но явился новый, по фамилии Вознесенский или Воскресенский — не запомнила; бодрый мужчина, говорливый, надменный, с лихими кудрями, осанкой провинциального гения. С ним говорили почтительно: чуть ли не писатель, вот-вот книжку выпустит, печатает статьи о воспитании в газетах. Гений этот меня совсем не видел. Если взглядывал, то так, как, допустим, можно взглянуть на мошку на окне, тряпку у порога, уж простите за сравнение. Здесь я научилась издеваться над собой. Самоиздевательство,
423
поломойкой, шваброй, парией! Не могу и не хочу! Не для этого училась, не для этого вынесла все свое горе, раны, тоску, не для того растила сына, читала книги, исписала десятки своих тетрадей. Не для того, чтобы навечно, навсегда остаться в подвале, где бегают крысы, ползают мокрицы и еще какие-то совсем ужасные двухвостки, где вечно пахнет плесенью, кар-тофельными очистками и дымящей печью. ВСЕ! ХВАТИТ! ДОВОЛЬНО! Иначе сойду с ума.
И снова, снова в жилотдел к этому Качесову. К нему уже замаялась ходить, а очередь моя будто не двигалась или, наоборот, становилась дальше. Было ясно, таким темпом получу комнату лет в семьдесят, в девяносто. Раньше — нет. «Ждать на-до, ж... да-ать», — увещевает чиновник. В глазах усмешечка, упрек без жалости: дура ты дура, дурочка. За годы эти Качесов лишь больше раздобрел, поседел. Почему-то часто он был в кабинете в шапке. Шапка придавала ему нечто отторгающее, помогала вести прием, отталкивала таких, как я. Казалось, он куда-то уже собрался, торопится, уже начал одеваться, а тут ты, мешаешься под ногами со своей просьбой-просьбишкой, задерживаешь делового человека. Говорили не таясь, что берет взятки за продвижение в очереди, за само жилье. Без денег — не суйся. Но как я могла пойти на такое? Вот прямо так, прийти — и нате? Положить на стол, и молча, молча? И знала — никогда в жизни такого не сделаю, не поднимется рука.
После Нового года получила повестку. Опять в военкомат. «Явиться для уточнения... имея при себе...»
А военкомат был все там же, на улице Испанских рабочих, здесь получила я свой первый военный билет и словно отсюда уходила на войну. Здесь будто ничего и не менялось с тех пор и с моего последнего появления семь лет назад. Те же коридоры, зарешеченное окошечко военного стола. Ходят, снуют красивенькие подзавитые девахи — вольнонаемные, но в глазах какой-то холод. Не идет женщинам служить в милициях, судах, воен-коматах. Простите, пишу, как думаю. За барьерчиком капитан, нет, теперь
424
майор, дежурный с красной повязкой. Знакомое у него лицо. Где видела? Не вспомню. Посмотрел на меня одним глазом снизу вверх, другой глаз — на повестке. «Вам в третью, потом сюда зайдите, в седьмую», — указал комнату напротив. Нужное учреждение, без него не обойдешься, но уж больно казенное, так и веет тревогой, суровой властью, военной необходимостью. Такой здесь воздух, постоянная атмосфера. И нюхал бы, да не хочется... В третьей комнате вручили две медали: «За победу над Германией» и «За доблестный труд в Отечественной войне». Медали почти одинаковые, разные только ленты. Два удостоверения тонкого картона. Капитан, вручавший их, заученно поздравил, заставил расписаться в получении. Медали. Две картонные коробочки. Первые мои награды спустя семь лет после войны. И не то чтобы я не обрадовалась им. Нет. Обрадовалась, хотя знала: такие есть
— Мы вас вызвали, товарищ Одинцова, по делу, — следовательски начал он, глядя на меня непроницаемыми глазами, в которых было что-то пугающее. — Дело вот какое.. Вы значитесь военфельдшером, офицером?
425
Ведь так?
— Да. Младший лейтенант медицинской служ..
— Все правильно.. Все правильно, — перебил он. — А-а.. Работаете?
— Техничкой в школе.
— Ну вот. И это нам известно. Значит, вы дисквалифицировались. Ведь так? Вряд ли станете отрицать. Медицина идет вперед. А кроме того, звание
вас... фронтовое (здесь в голосе капитана прозвучало полное пренебрежение к этому моему званию). И вот есть приказ. Распоряжение. Переводить всех таких товарищей в рядовой состав. Ну-у, в сержантский. Надеюсь, вы не будете возражать? Сейчас перерегистрация. К тому же у вас ребенок. Все такое.. В общем, переводим вас..
Я молчала.
И, приняв молчание за согласие, он забрал мой офицерский билет, раскрыл, видимо собираясь и его перечеркнуть красно-синим карандашом. На секунду задержался, читая графу, где было сказано, что Лидии Петровне Одинцовой присвоили воинское звание младший лейтенант.
Я молчала, потому что язык не повиновался мне. Как же? Как так? Здесь, в комнате с белыми шкафами, у меня отбирали последнее — мои офицерские погоны. Узкие, серебряные... Казалось, я вспомнила в каком-то стремительно вращающемся движении всю войну, ее эпизоды, бои и то, как эти погоны все отодвигались от меня, как медленно получала я очередные звания, и я вспомнила, как получил а их. Нет, я не выясняла никогда, почему меня не награждали. Единственная в санбате до конца войны без наград — как это все получилось, даже трудно представить. Теперь трудно...
И вот уже далеко война. А две картонные коробочки в моих руках, там в золотой бронзе оттиснут портрет-профиль человека, который всеми считался образцом скромности, чести и справедливости.
— Значит, не возражаете.. — капитан уже убрал мою карточку. — Ну, вот и прекрасно, переводим вас...
— За что же.. такое, — наконец выговорила я пересохло-жутким,
426
сломанным голосом.
Капитан, остановив карандаш, поднял на меня красивую бровь. Его взгляд был теперь насмешливо-жестким. Он уже явно отправил меня, спровади л туда, в нужный ему состав. В карточке я была перечеркнута и без всякого моего согласия. Согласие — это формальность, пустяк. Все давно решено без меня. Давно.
— Я не понял вас, товарищ Одинцова?
— Ничего и не надо понимать. Я.. Я.. не согласна. Не согласна! НЕТ! НЕТ! Слышите, вы? Не-ет!
— Что вы? Успокойтесь. Что?