Вестник, или Жизнь Даниила Андеева: биографическая повесть в двенадцати частях
Шрифт:
"В первый раз за последние 20 лет появляется потребность вести записи, нечто вроде дневника, — писал он на следующий день, продолжая анализировать свое состояние. — Причины попытки: интенсивность внутр<енней>жизни в сочетании с абсолютным одиночеством. Кругом — 3 человека, но не с кем перекинуться простым словом. Празднословие окружающих<…>не удается прекратить хоть на мертвый час — о пытка! Одно из тягчайших мучений тюрьмы — отсутствие уединения.<…>Читать после 5 ч. дня почти невозможно из-за недостатка света; внутренно изолироваться для занятий или просто для размышлений, даже хотя бы для мило — беспредметных мечтаний, невозмож но, когда над ухом 3 человека трещат в полный голос то о проблемах бумажной промышленности, то о тюремных девушках — раздатчицах пищи, которых мы видим иногда через кормушку, то, ещё хуже, о посылках или о болезнях — полунастоящих, полувыдуманных. Не остается другого в эти часы, как включиться в это переливание из пустого в порожнее, стараясь хоть переключить его по возможности на какую — ниб<удь>словесную игру, вроде пресловутых "интеллигентных людей". Само собой результаты. Все эти трудност<и>ничтожны сами по себе, и я почти никогда не жалуюсь, научился, внешне и внутренне не скулю и не падаю духом, и то, что сейчас пишу — прорвавшийся раз в несколько лет невольный крик. Сейчас
Буствич — четвертый слой нисходящих миров, там происходит гниение заживо узников, находящихся в духовной летаргии, их мучает неодолимое отвращение к самим себе. Свое состояние он считал чем-то похожим. Надвигался очередной приступ депрессии, настигавшей его почти ежегодно.
В тот же день пришло письмо от Юлии Гавриловны, сообщавшей о начавшихся хлопотах о дочери и требовавшей — она поверила в реальность надежды, — чтобы и он начал писать жалобы о пересмотре дела.
"Вчера положение осложнилось письмом, — записал Андреев в дневнике 9 февраля 1954 года, — составленным в весьма сильных выражениях. То, чего она хочет и требует, идет настолько вразрез с моими желаниями и намерениями, настолько противоречит личным моим "установкам", насущно мне необходимым в интересах "Р<озы>М<ира>", что я не стал бы и задумываться над этим письмом, если бы не призыв к моей совести: ведь страдал, мол, не один я, но жизнь ломается у ряда людей…
Она и он, несомненно, единственные люди, имеющие внутреннее >право, настолько сильное и бесспорное, что я не могу просто пройти мимо… В конце концов, многое, если не всё, зависит от дальнейшего хода вещей на протяжении ближайшего месяца. До 10 марта не буду предпринимать ничего.<…>Сегодня усилились надежды на разрешение проблемы самим ходом вещей. Если это случится не позже апреля, это будет означать оправдание<…>и подтверждение истинности основных утверждений, кот<орые>я получил.<…>Ах, если бы уцелеть всему или "С<транникам> Н<очи>"!"
Следующая запись — 18 апреля, в Вербное воскресение: "Вчера пришлось оборвать работу над трактатом: выдохся. Сделано, правда, много, но 99 шансов за то, что всё это погибнет. Теперь буду учить наизусть "Ж<елезную> М<истерию>" и остальное. Депрессия разбушевалась. Этому способствует окружение. Это такие утилитары, такие материалистически — самодовольные тупицы, такие удушливоприземистые житейские умы, что я задыхаюсь, как в могиле. За все 5 1/2 лет здесь ни разу ещё не оказывался на такой длительный срок в таком вопиющем одиночестве. Да и очень уж страдает самолюбие. Ежеминутно. — Иногда по ночам, при воспоминании о прошлом, видишь свою глупость в тысяче мелочей: именно глупость и самую обыкновенную глупость. Ну а что как в большом я её просто не вижу, а со стороны она так же ясна? В житейском отношении я глуп бесспорно. И это несмотря на всю грандиозность "Русских богов", "Ст<ранников>ночи" и т. д. Кроме, факт и то, что я медленно соображаю. Нужно быть таким тонким интуитом, как X, или таким широким универсалом, как Z, чтобы разглядеть за этим что-то".
Эти самоуничижительные признания заставляют вспомнить Александра Блока, говорившего о себе: "Я человек среднего ума", а в январе 1918 года записавшего: "Сегодня я — гений".
Часть одиннадцатая
СКВОЗЬ ТЮРЕМНЫЕ СТЕНЫ 1954–1957
1. Ход вещей
Надежды на ход вещей отчасти оправдывались. Постепенно улучшался режим: прогулки стали проходить в одно время, а раньше, рассказывал номерной узник Меньшагин, могли вызвать гулять и ночью. В 54–м сняли намордники, непрозрачные стекла в окнах щедрее стали процеживать дневной свет, а иногда удавалось глянуть в открытую форточку. В том же году, в сентябре, полосатую тюремную одежду сменили на темно — синюю, выдали брюки и куртки.
2 мая Раков написал новое заявление, теперь на имя Ворошилова, Председателя Верховного Совета, а 15–го его неожиданно выпустили. Перед освобождением он увлеченно писал "Письма о Гоголе", так и оставшиеся недописанными… Получил свободу Павел Кутепов, сын генерала.
19 мая 1954–го был определен порядок пересмотра приговоров осужденным по политическим делам. В мае комиссии, созданные для пересмотра дел осужденных за контрреволюционную деятельность, начали действовать. Люди по очевидно сфабрикованным делам, осужденные тройками ОСО, освобождались из лагерей. Справедливость торжествовала, но выборочно, частично и неспешно. Система, приученная сажать и карать, отступила недалеко и, казалось, выжидала. Подельники Андреева тоже стали взывать к справедливости. Шелякин, отбывавший срок в Минеральном лагере, в мае 54–го в заявлении Генеральному прокурору писал: "В романе Андреева один из персонажей обрисован автором как террорист, а стало быть, и меня, выслушавшего эту главу романа из уст автора, следователь считал соучастником этого персонажа". Получивший 25 лет за то, что оказался "соучастником персонажа", Шелякин просил товарища генерального прокурора "проверить фактический материал, по которому вынесено столь суровое решение" [469] . Проверять прокуроры не спешили.
469
Архив В. И. Шелякиной.
В начале лета во Владимирской тюрьме появились признанные организаторами участники мятежа в Горлaгe — Норильском лагере. Один из пятерых — Петр Власович Николайчук [470] , за участие в восстании получивший 10 лет, попал в 23–ю камеру, где сидел Андреев. Он всегда тянулся к людям действия и с прямым, сдержанным Николайчуком подружился.
В тюрьме самое пустяковое послабление может прибавить свободы, любая мелочь стать событием. Для Даниила Андреева главные события — путешествия сознания, выходы из-под тюремных сводов в "моря души". Но это жизнь ночная, потаенная, а режимные дни наполняло вполне земное. Начавшаяся переписка с женой гасила тоску одиночества, прибавляла света. Она писала: "Мои воспоминания о нашей прежней жизни — безоблачны, и я всегда чувствую тебя как свою защиту, покой и опору. Боюсь только, что мы были виноваты тем, что слишком сильно друг друга любили, слишком
470
См.: Валюм А. А. "…У нас было только два выхода: свобода или смерть" // О времени, о Норильске, о себе… М.: Поли Медиа, 2005. Кн. 6. С. 122–150.
471
Письмо Д. Л. Андрееву 19 апреля 1954.
"Нечего говорить о той боли, с которой переживал все, на тебя обрушившееся — ты сама это знаешь, а в словах все равно не выразить. Но незыблемая вера в тебя была и моей точкой опоры. А вот что до сих пор не дает мне покоя, так это мысль о запасе твоих чисто физических сил, о твоем здоровье. Об этой стороне жизни ты почти совсем не пишешь, и, надо сказать, это мало способствует успокоению. Прошу тебя, мой зелененький ракитовый листик, не избегай в будущем этой темы…" — отвечал он жене, требуя подробностей, интересуясь всем в ее лагерной жизни и сообщая о своей: "А в моей жизни появилось нечто новое: 15 мая у меня был праздник, — я получил от мамы великолепный, на 33 тысячи слов, хинди — русский словарь. Я прыгал от восторга, как безумный, бросил все другие занятия и полтора месяца не поднимаю головы от этого кладезя премудрости. Ты понимаешь, что занятия никаким другим языком не могут доставить столько наслаждения, да и не могут идти такими темпами. За это время я, во — первых, освоился с транскрипцией, — а она, мягко выражаясь, достаточно причудлива. Буквы зачастую скачут друг через дружку, произносятся не в том месте, где написаны, вдруг теряют то ножку, то хвостик, а оставшуюся от них закорючку переплетают с другими буквами, тоже внезапно сократившимися. Такая комбинация из частей нескольких букв называется лигатурой, и лигатур этих в языке — больше сотни. Но во всем этом есть своя прелесть, шрифт удивительно орнаментален, и рисовать эти буквочки — одно удовольствие. Во — вторых, я выписал свыше 2 тыс<яч> слов, кот<орые> надо выучить в первую очередь, и зубрю их. В — третьих, начал знакомиться с кратким грамматическим очерком, приложенным к словарю. Впрочем, в силу своей краткости он больше возбуждает вопросов, чем дает ответов. Пока что самое туманное, это — фонетика, особенно система ударений. Боюсь, что услышав мое произношение, любой индус дохохотался бы до колик. Но так или иначе, но за этот год, если не будет перемен, я овладею неск<олькими>тысячами слов и освоюсь с правописанием, а это уже фундамент или, лучше сказать, плацдарм для капитального нападения на хинди: ведь художеств<енная>литература, в особенности поэзия, на этом языке воистину необозрима, и я надеюсь, что на худой конец смогу приобретенные знания приложить со временем к работе над поэтическими переводами" [472] .
472
Письмо А. А. Андреевой<конец июня — начало июля 1954>.
А. А. Андреева. Мордовский лагерь. 1955
Только в тюрьме можно с детской безоглядностью взяться изучать хинди по словарю. И только при андреевской любви к Индии. Уже осенью он шутливо обращался к жене: "Моя прыя (что значит по — индусски любимая), рйи (милая), ляллии (девочка, дочурка)!" И объяснял: "Мне кажется, что изучение хинди — лучшее, что сейчас я могу делать. Ты же видишь из газет, какими темпами и как широко протекает культурное сближение с Индией (я готов лезть на стену, что не вижу индийских фильмов!) С хинди переводятся сотни художеств<енных> произведений, в том числе и поэзия. И разве изучение этого языка не может, помимо всего прочего, принести конкретную практи<ческую> пользу? Но беда в том, что если даже я к моменту нашей встречи изучу язык настолько, чтобы потом осталось только углублять и шлифовать эти знания (что весьма сомнительно!) — то все же непонятно, как я смогу приложить эти знания в каком-нибудь райцентре, где нет даже издательств. Так или иначе, стараюсь эти занятия форсировать, как могу. Пока выучил около 2 тысяч слов (боюсь, что еще не очень прочно) и теперь занимаюсь чтением и, особенно, письмом. Так как у меня есть только словарь, то я делаю это так: закрыв индийские начертания слов и оставив открытыми их начертания русскими буквами, я соображаю, как данное слово должно писаться по — хинди — и пишу. Учти при этом, что почти никаких правил я почерпнуть не могу ниоткуда, кроме как из собственных наблюдений и обобщений, а орфография, откровенно говоря, чудовищно странная <…> Впечатлительным натурам вникать в эту премудрость не рекомендуется. И — представь! Я уже из 10 слов ошибаюсь только в 1, а то и реже. (Две недели назад на каждый десяток слов я делал 3–4 ошибки!) Подобным же способом учусь и чтению. Если со временем пришлют хрестоматию и грамматику, пойдет еще лучше" [473] .
473
Письмо А. А. Андреевой 1 октября 1954.
2. Депрессия
В палящие дни он, солнцепоклонник, всегда чувствовал подъем, а этим июнем солнце прокалило прогулочный двор, заглядывало в камеру, согревая цементный пол. Летнее письмо заканчивалось преувеличенно бодро: "…питаюсь великолепно благодаря непрерывным заботам мамы, очень сильно загорел, любую жару и духоту переношу превосходно. Умств<енной>энергии — хоть отбавляй. Что же касается физ<ических>сил, то об этом трудно сказать что-нибудь" [474] . На самом деле, солнце светило над тюрьмой не часто, и пятачок мертвого заасфальтированного тюремного двора даже пылкому мечтателю не мог примниться берегом Неруссы. Позже Андреев сетовал в письме жене: "Я даже верхушки деревьев вижу лишь по нескольку секунд издалека, несколько раз в году. Особенно мучительна эта тоска в летнее полугодие — доходит Бог знает до чего, до ночных плачей в подушку — признаюсь в этой слабости только тебе" [475] .
474
Письмо А. А. Андреевой<конец июня — начало июля 1954>.
475
Письмо А. А. Андреевой 14 января 1955.