Видит Бог
Шрифт:
Ныне Иоав раздражает меня и повергает в недоумение, поскольку, держась за Адонию, он вновь пробуждает во мне ликующую надежду на то, что обычная хватка, возможно, все-таки изменяет ему, что он наконец-то сам себя перемудрил. Иоав человек достаточно мирской, чтобы учитывать возможность, от которой я и сам содрогаюсь, — возможность, что в конце-то концов я поступлю, руководствуясь привязанностью к моей размалеванной душечке, к Вирсавии, привязанностью, причина которой ничего не имеет общего ни с Богом, ни с традицией, ни со страной. Я о минете говорю. Хорошо она поступала или плохо, не мне судить; я могу только сказать, что мне было достаточно хорошо. Поджав колени, она усаживалась поверх меня и раскачивалась взад-вперед, и лицо ее алело, как вишни. Она ненавидела Авессалома, когда тот стоял впереди Соломона,
Помню, как я наблюдал за гонцами, несшими мне донесения с поля битвы. Я знал, что они несут весть о победе, ибо их было лишь двое, так что о беспорядочном бегстве речи идти не могло.
— Благословен Господь Бог твой, — произнес, поклонившись мне лицом своим до земли, первый из достигших меня, Ахимаас, миловидный сын еще одного моего священника, Садока, — предавший людей, которые подняли руки свои на господина моего царя!
Я и не сомневался, что Ахимаас, сын Садока, не побежал бы ко мне с дурной вестью.
— Благополучен ли отрок Авессалом? — Вот первый вопрос, сорвавшийся с моих уст. Он сказал, что не знает.
Но зачем же было посылать двух гонцов? Я чуть ли не с грубостью отодвинул его в сторону, освобождая место для второго.
— Добрая весть господину моему царю! — сказал второй, Хусий. — Господь явил тебе ныне правду в избавлении от руки всех восставших против тебя.
— Благополучен ли отрок Авессалом? — снова спросил я, уже громче, чувствуя, как уверенность покидает меня.
И гонец Хусий ответил мне:
— Да будет с врагами господина моего царя и со всеми злоумышляющими против тебя то же, что постигло отрока!
Подобным окольным манером он пытался уведомить меня, что сын мой погиб.
— Сын мой Авессалом! — громко возопил я, сотрясаясь от горя и даже не пытаясь скрыть или умерить его. — Сын мой, сын мой Авессалом!
Все тот же грубиян Иоав и привел меня в чувство. Этот в выражениях не стеснялся.
— Ты любишь ненавидящих тебя, — с суровым презрением сказал он мне в той горнице на кровле ворот, в которую я ушел, желая уединиться, — и ненавидишь любящих тебя, которые рисковали сегодня жизнью, чтобы спасти тебя.
Что мне оставалось?
Я сделал вид, что все в порядке, и вышел показаться слугам. И в который раз пожелал Иоаву смерти.
Безумный, точно Саул в его непрестанной вражде ко мне, я тысячи раз желал Иоаву смерти и до того, и после, молился, чтобы его унесла одна из наших моровых язв, чтобы он помер от удара или пал на поле сражения от руки кого-нибудь из врагов. Тысячу раз меня ожидало разочарование. И наконец, впав, точно безумный Саул, в сокрушение, я пришел к выводу, что если я действительно хочу его смерти, придется распорядиться о ней самому. Если я в самом скором времени не прикончу этого сукина сына, он, вероятно, будет жить вечно.
Дело предстоит не из легких. Человеку, что жаждет крови, должно забыть о невинности. Как и о чувстве удовлетворения. Невинным я отродясь не был. И особого чувства удовлетворения тоже что-то не припоминаю. Подобно тому, как возжаждавший серебра не насытится серебром, так и тот, кто вожделеет крови ближнего, не насытится этой кровью, ни женщина, вожделеющая камней драгоценных, не насытится камнями, ни мужчина, вожделеющий женщин, женщинами не насытится. И не надо со мной спорить. Разве не окинул я взглядом город мой и не увидел, что все труды человека — для рта его, а аппетит его не насыщается? Разве не знаю я, что ни единое из вожделений не удовлетворяется никогда? Порасспросите Отто Ранка, он вам объяснит, что тут к чему. Оно конечно, было б желание, а там и до цели рукой подать. Но вожделения? Забудьте. Они живут столько же, сколько человек, в которого они вселились.
Только в истории с этим невежей, мужем Авигеи, смерть, коей я не раз желал самым разным людям, подоспела в самое подходящее время. Сауловой,
— Благословен Господь, — заметил я и немедля послал сказать Авигее, что беру ее себе в жены.
И она согласилась.
Она пришла ко мне со служанками, и это благодаря ей, уравновешенной, умудренной женщине из Кармила, я понял, что значит жить по-царски.
Есть, есть разница между богатством и роскошью. Я узнал это, когда стал царем и получил все, чего вожделел, и тут же принялся вожделеть еще большего.
И это была суета. Все это было суетой.
— Ароматы и елей веселят сердце, — наставляла меня Авигея, когда я, насыщенный и счастливый, возлежал с нею в шатре ее.
Мой дворец? Суета. А знаете, чем нехороша суета? Она не насыщает.
Кто найдет добродетельную жену?
Цена ее выше жемчугов. И этому тоже научила меня Авигея. Никогда не зажигала она лампы своей, чтобы покинуть ночью дом свой. Она была благоразумна и прекрасна собой. Всякий раз, как мы становились станом или снимались с места, она с пятеркой своих расторопных девушек ставила наши шатры или складывала их, а шатры эти, привезенные ею на той веренице ослов, на которой она прибыла, чтобы стать мне женой, были из ссученной козьей шерсти. Она вставала со служанками еще ночью и раздавала пищу в доме своем, а на заре все они уже растирали в каменных ступах ячмень и пшеницу, чтобы испечь свежий хлеб. Даже когда мы целыми днями кружили, избегая руки Сауловой, мы каждый вечер ели со скатертей багряных или скатертей голубых, покрывавших низкий деревянный столик, а не с брошенного на грязный пол куска кожи, к чему я уже успел привыкнуть. Довольно часто мы с ней ужинали куропаткой и выпивали по кувшину вина. Времени на то, чтобы откушать без спешки, у нас всегда хватало. И ели мы с ней при свечах. Она была чистоплотна, следила за собой. Передо мною она всегда представала с подкрашенными губами и подрумяненными щеками, с глазами, подведенными малахитом, свинцовым блеском или толченым лазуритом, — утонченный образ царственной женской грации, каждый вечер являвшийся мне с золотой сеточкой на голове, в хрустальных или янтарных сережках. Спала она с пучком мирра между грудей, и я спал с нею рядом. Она убрала мое ложе гобеленами, украсила резьбой, устлала его тонкими египетскими простынями, и я не испытывал стыда, когда Иоав, а следом за ним и еще кое-кто с вопрошающим неодобрением отмечали, что я все и каждую ночи провожу с нею в саду, в который она обратила шатер мой.
— Если лежат двое, — убеждала меня Авигея, — то тепло им; а одному как согреться?
— Одному-то как согреться? — попробовал я однажды вразумить Вирсавию, надумав лестью заманить ее в постель.
— У тебя есть для этого Ависага, — не пожелав даже с места сдвинуться, парировала она. — Тебе ее на то и выдали.
Вирсавии хватает уютного тепла, которым греют ее честолюбивые замыслы насчет сына и на свой собственный.
Авигея была старше меня и понесла уже очень поздно. Что поделаешь, амниокентезии у нас тогда, разумеется, не было; Далуиа родился монголоидом. Позже, уже в Паралипаменонах, мы попробовали переименовать его в Даниила, но и это не помогло. Так он монголоидом и остался, а потом как-то неприметно умер, что ли. Для нас все это стало вечным источником печали. Я хотел бы иметь от Авигеи детей. Мне бы даже девочка сгодилась. Уже под конец ее дней мы любовно озирали годы, проведенные вместе, и дивились удаче, которая свела нас в той счастливой встрече, приведшей к браку, который, казалось, был заключен на небесах. С самого начала разговоры наши наполнял любовный пыл.