Видит Бог
Шрифт:
— Жену? Почему? Люблю.
— Так иди домой и отсандаль ее как следует.
Вшивый ты, тупоумный, упрямый сукин сын, мысленно проорал я. За что мне этакое наказание?
— Ни за что, — громко и гордо объявил он и выпятил грудь, как человек, безраздельно отдающий себя жизни, полной лишений, чести и славы, — пока Израиль и Иуда находятся в шатрах на полях Аммона. Я сейчас же отправлюсь туда, чтобы соединиться с ними.
А вот хер тебе! Разбежался!
— Нет, мой достойный и верный Урия, — так отвечал я ему. — Сейчас ты вернуться не можешь. Я собираюсь отправить с тобой важные документы, а они будут готовы только к завтрашнему утру. Тебе придется задержаться еще на один
— Я буду нечист, если сделаю это.
— Ну так и будь.
— И целых три дня не смогу сражаться.
— С чего бы? Ты же язычник, даже не еврей, — грубо осадил я его.
— Среди моих лучших друзей есть евреи.
— Иди домой и отхарь жену! — заорал я.
— Жизнью твоею клянусь, — непреклонно заявил он, тряся головой, — и жизнью души твоей…
— Я освобождаю тебя от обета, — объявил я, с трудом умеряя гнев свой и ласково улыбаясь ему. «Ублюдок вонючий», — добавил я про себя. — Ты сможешь сразу вернуться в строй. («Вшивый ты сукин сын!») Так что, прошу тебя, иди домой.
Я придвинулся поближе к Урии, понимающе подмигнул и зашептал ему в ухо:
— Я прямо-таки вижу твою жену, как она лежит, ожидая, вздыхает и задыхается, вся в поту от предвкушения любви, которую она жаждет дать тебе после столь долгого отсутствия. Ах, Урия, Урия, как я тебе завидую, как бы я хотел оказаться на твоем месте, — умасливал я его, говоря на сей раз чистую правду. Никакой змий не нашептывал соблазнов более искусительных, никакой Яго так не усердствовал в пагубных трудах своих. — Готов поспорить, губы ее, как лента алая. Она у меня как будто перед глазами стоит. Чрево ее — ворох пшеницы, обставленный лилиями. Округление бедр ее, как дело рук искусного художника, и груди, как виноградные кисти. О, она прекрасна, возлюбленная твоя, она прекрасна! Спорим, и пятна нет на ней! — Я-то знал, что пятен на ней предостаточно. — Глаза ее — как голуби при потоках вод, купающиеся в молоке, сидящие в довольстве. Зубы — как стадо выстриженных овец. Беги, Урия, ибо возлюбленная твоя будет подобна серне или молодому оленю на горах бальзамических!
— А можно мне все-таки капельку, для опохмелки?
У меня словно землю из-под ног вынули. Я дал ему бутылку. Я понял, что все пошло прахом, хоть и продолжал целый день уламывать его. То еще было удовольствие. Я даже ел и пил с ним, повторяя с полным ртом: «Иди домой, Урия», — собеседником этот болван был таким же утомительным, как Соломон, — а поскольку ни на какие уговоры он не поддавался, я даже заново его напоил. «Урия, иди домой, — приставал я к неуступчивому идиоту, пока не охрип и пока меня самого не затошнило от повторения этих слов. — Урия, а Урия, иди домой жену харить». Но когда наступила ночь, он простился со мной, непоколебленный, и опять улегся спать во дворце, с солдатами стражи, а в свой дом не пошел. Я же сидел и мрачно надирался, пока не прикончил все вино, какое было у меня в спальне.
Что еще оставалось мне делать с Урией, как не то, что я сделал? Разве для единства нации не лучше было замять скандал, грозивший разразиться в нашем правительстве? Кто мог бы обвинить меня
Не помню, чья это была идея — отправить Урию обратно на войну с Аммоном, чтобы его там убили. Будем считать, что и тут расстарался Дьявол, хотя на Нафана, когда он явился ко мне с дурными вестями о предстоящих ужасах, этот довод впечатления не произвел. Но, разумеется, именно я отправил Урию назад с письмом к Иоаву, в котором говорилось: «Поставьте Урию там, где будет самое сильное сражение, и отступите от него, чтоб он был поражен и умер». Иоав подчинился, поставив Урию на таком месте, о котором знал, что там храбрые люди, и пало несколько из народа, из слуг моих; был убит также и Урия Хеттеянин.
Так Урия Хеттеянин стал еще одним в длинной истории войн человеком, патриотически отдавшим жизнь свою за царя и отечество.
И когда кончилось время плача, его плодовитая вдовушка стала моей женой, и переехала ко мне во дворец, и заняла в женской части его больше комнат, чем кто-либо иной, разломав стены, чтобы удвоить их площадь, и как только узнала, что я приобрел большую партию алавастрового камня, так тут же потребовала себе ручной работы ванну из него.
Все мои напасти были позади.
Увы, они лишь начинались.
Ибо это дело, которое я сделал, было зло в очах Господа, и я не могу сказать, будто виню Его в этом, хотя того, что Он убил в отместку ребенка, я Ему никогда не прощу. Этот поступок Господа был несправедливым и негуманным.
Я давно уже бросил безнадежные попытки счесть все законы, какие преступил в одной только этой истории с Вирсавией и ее покойным мужем. В книге Левит имеется несколько, боюсь, нарушенных мной, и не раз, во время невообразимых восторгов, которым мы предавались с Вирсавией, — надеюсь, этих моих прегрешений ни Бог, ни Нафан не заметили. Я упоминал имя Господа всуе. Сколько ж у нас этих законов, — черт бы их побрал! — управляющих всем на свете. Перед тем как бросить упомянутые мною попытки, я насчитал шестьсот тринадцать заповедей — по-моему, замечательно большое число для общества, в языке которого отсутствуют письменные гласные, да и весь-то словарь содержит восемьдесят восемь слов, из коих семьдесят определяются как синонимы слова «Бог».
Я был настроен скептически, но в общем-то не удивился, когда Нафан пришел, дабы обличить меня за то, что я вызвал неудовольствие Божие, и ознакомить со списком кар, каковые имели за этим последовать. Я горько разочаровал Его. Но далеко не так горько, как вскоре предстояло разочаровать меня Ему.
— А как Он узнал? — поинтересовался я.
— У Него Свои способы.
— Но Он же не знал, где Авель, когда Каин убил его, или куда подевался Адам, когда они съели яблоко.
— Это все каверзные вопросы.
— На каком языке, — спросил я, — говорил с тобой Бог?
Это был каверзный вопрос моего собственного изобретения.
— На идише, конечно, — ответил Нафан. — На каком же еще языке разговаривать еврейскому Богу?
Если б Нафан сказал «на латыни», я знал бы, что он врет. И вот, он начал с притчи — удивительно ли, что я их терпеть не могу? — про бедного обладателя одной-единственной овечки, которую отобрал у него богатый владелец мелкого и крупного скота, чтобы приготовить обед для пришедшего к нему странника. А когда я произнес вполне предсказуемый приговор богатому человеку, Нафан ликующе провозгласил: