Виктор Астафьев
Шрифт:
Смолк, расслабил руки, склонил голову. Притихло застолье. Некоторые запокашливали, за сигаретами потянулись…
— Коля! Что ты с нами делаешь?! — восклицает поэт Александр Романов».
Теперь, когда Астафьевы жили с Рубцовым в одном городе,
Мария Семеновна сохранила в памяти наиболее яркие страницы их общения с Рубцовым:
«На второй или третий день после майских праздников, перед обедом пришел к нам Николай Михайлович, постриженный, в голубой шелковой рубашке, смущенно-улыбчивый, руки спрятаны за спину, а сам все улыбается загадочно, радостно, рассказывает. С ним пришла женщина — светловолосая, скромно одетая, чуть смущенная… Мы как раз пили чай и пригласили их к столу. Войдя на кухню, Николай торжественно поставил на стол деревянную маленькую кадушечку, разрисованную яркими цветами… В ней были крашеные разноцветные яички.
— Поздравляем вас с Пасхой! — весело воскликнул Николай и продолжил:
— Христос воскресе!.. А можно похристосоваться-то?
Всем сделалось весело. Сели за стол. Разделили на части одно расписное яйцо, остальные так и оставили в кадушечке — очень уж красиво. Николай сообщил, что яички эти привезла Гета, и указал на женщину…
Мне тоже захотелось сделать ей приятное, и я спросила, есть ли у нее дети, чтоб послать им гостинцы. Она потупилась, как-то странно улыбнулась, на Колю взглянула и, тряхнув головой, ответила, что есть — девочка.
Коля перестал есть и, подумав, серьезно сказал:
— У этой женщины живет моя дочь… Лена…
После пели песни. Николай заливается. Мы подтягиваем. А Гета, чуть откинувшись на спинку дивана, полуприкрыла глаза и все смотрит, смотрит на него. Что свершалось в ее сердце, о чем думала, что переживала она? Мне казалось, она вот-вот заплачет, и все будет именно так, как он когда-то написал в одном из своих стихотворений: „Слезами она заливалась, а он соловьем заливался…“, или поднимется и уйдет — навсегда. И хотелось сказать, чтоб перестали они терзать ее такими песнями, чтоб пели о другом или разговаривали бы…
А потом они все отправились на улицу, и вдруг Рубцов стал громко рассказывать о том, что недавно оказался у одних знакомых и увидел у них прибитую сверху к форточке прозрачную пленку, разрезанную на узенькие ленточки, которые все время трепещут, пошевеливаются… и как бы ветер слышится! И он спросил: „Вы тоже ветер делаете?“ Они так удивились!
И ему пришлось объяснять, как он у себя в квартирке делает ветер: ставит в форточку пустую бутылку и затем слушает… „В самом деле, как настоящий ветер тихонько завывает-посвистывет…“».
Такие же приятные впечатления остались у Марии Семеновны от празднования у них новоселья. Николай был в ударе, весь вечер играл на гармошке и очень много читал стихов, особенно Тютчева.
А на другой день, под вечер,
«Вообще-то, что он часто, чаще, чем другие, заходил к нам, разговаривал, читал стихи, с улыбкой говорил, как у нас хорошо и уютно, было с его стороны вроде опеки над нами, недавно приехавшими в Вологду… Он чувствовал, что кому-то из нас может быть одиноко и тоскливо на новом месте, и старался как бы скрасить нашу жизнь, отвлекал. Когда разговор зашел о безграничности поэзии, Рубцов утверждал, что у каждого, даже самого посредственного поэта обязательно есть стихи, много или мало, пусть хоть одно, — мудрые, пророческие, всегда остающиеся современными, и что все поэты, знают они это или нет, хотят того или не хотят, — пророки. И тут же, как пример, приводил своего любимого Тютчева, который писал сто лет назад, — и уже о нас, о жизни, о человеке, о судьбе его, писал так, что читаешь сейчас — и душа заходится от восторга, глубины и высочайшего мастерства…
Рубцов читал стихи медленно, членораздельно, как бы подчеркивал весь глубокий смысл, вложенный поэтом в каждое слово. Вот он расхаживает по кухне и то вытягивает руку, то поднимает ее, согнутую в локте, поводит ею то резко, то плавно… Внезапно остановился и, задумавшись, заговорил после некоторого молчания уже тише о том, что о любви и о том, как умели люди любить… и умеют, — поправился он, — писать трудно, а чтобы лучше, — наверное, и невозможно…
И тут же добавил с грустью:
И ничего в природе нет, Чего б любовью не дышало…В другой раз Рубцов поет уже не про журавлей, а о земном, о человечески сокровенном:
Я уеду из этой деревни… Будет льдом покрываться река, Будут тихо поскрипывать двери, Будет грязь на дворе глубока…И сразу непогода, холодок вселяется в нутро — так зримо, так явственно предстает картина надвигающейся осени и в природе, и в душе, и предчувствие: вот-вот разразится беда, горе, трагедия между людьми, любящими и страдающими. И поет он сейчас совсем не так, как пел про журавлей. Горестно поводит головой из стороны в сторону, не поднимая глаз, будто не решается, не хочет спугнуть видение-воспоминание, будто вслушивается в прошедшее-минувшее, думает, печалится…»
Но Рубцов запомнился Астафьевым не только лиричным и открытым. Иногда он бывал мрачным и раздраженным — когда выпивал и в часы похмелья. Покачиваясь на стуле, он начинал что-то бессвязно говорить о смысле жизни поэта, терял нить, а от этого еще более озлоблялся. Тут в нем проявлялось «абсолютное» безумие.
«Я смотрела на него, совсем другого Колю — неухоженного, нетерпимого, и уже вроде начинала сомневаться, один ли и тот же человек… тот ли, кто написал много прекрасных стихов? Этот ведь человек, изможденный выпивкой, — косноязычный, и бормочет нечто-то совсем несуразное…