Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны
Шрифт:
— Виктория Павловна? Хе! да зачем же ей просыпаться, коллега? Она и так не спит. Хе!
— Тем хуже для вас. Значит, она вас слышит, и, если вы думаете таким способом ей понравиться…
— Не слышит. Не слышит она ничего, коллега. Не слышит и не услышит. Хотя не спит. А? Что? загадка, коллега? Не спит, а слышать не может. Ибо—
Amis, la nuit est belle.
Тюр-лю, тюр-лю, тюр-ли ти-ту!
— А мы с вами фофаны-с! фофаны! фофаны!
— Говорите за себя, мой
Он встал с кровати.
— То-есть, виноват: это я фофан. Я! один! Но, коллега…
— Послушайте! с чего вы меня коллегою-то звать вздумали? Какой я вам коллега? Никогда вы со мною так не разговаривали…
Бурун вытаращил на меня глаза и с глубоким самоудивлением сказал:
— А, ведь, и впрямь никогда… Зачем же это я?
— Затем, что вы, во-первых, того…
— Может быть, — покорно согласился он.
— А во-вторых, вы с какою-то трагедией пришли. И «коллега» этот в ролю вашу входит.
— В ролю? — переспросил он, дико и тупо глядя на свечу.
— Ну, да. Напустили вы что-то на себя. Играете, рисуетесь.
— Я рисуюсь? я?
Он хотел взбеситься, но вдруг, неожиданно для меня и себя, всхлипнул, и по лицу его градом покатились тяжелые, светлые слезы… Я так и вскочил:
— Алексей Алексеевич! батюшка!
Он опустился на колени и уткнул лицо в подушку. Насилу я его водою отпоил… Он схватил меня за руки, ломал их и жал, точно хотел вытрясти целый воз дружеского сочувствия.
— Александр Валентинович! у нее кто-то есть! — шептал он совершенно детским, обиженным голосом.
— У кого? где? что еще случилось?
Меня опять начинала брать досада: пошлет же чёрт этакого трагического надоеду, Эраста Чертополохова, да еще в ночной час. Он продолжал шептать:
— Есть кто-то. У нее. У Виктории Павловны. Я сам видел, как вошел. Да! С террасы. Сперва тень по стене вычернилась, — под луною-то ярко, ярко видно… и она, как вор какой, по стене ползла… А потом пропала. И я слышал: дверь скрипнула. С террасы. И потом — на занавесках, мужской силуэт… Я видел.
— Вам просто почудилось, — сказал я. — Вы со своею влюбленностью уже до галлюцинаций дошли.
Он встал на ноги и убежденно замотал головою:
— Нет. Не галлюцинация. Не я один. Иван Афанасьевич со мною был. Тоже видел. Он теперь там сторожит, Иван Афанасьевич-то. На террасе. Я его поставил. Умри на стойке! Шмыгнет кто от нее, — вцепись! мертвой хваткой возьми!
Я только руками всплеснул:
— Вы с ума сошли, Бурун! Ведь это шпионство, гадость. По какому праву?
— Без права-с, — злобно оскалился он.
— Нехорошо, Бурун! Некрасиво и даже…
— Подло-с?
— Что же мне договаривать? Сами договорили.
— Ну, и пускай подло-с. Наплевать мне.
Он овладел собою и опять стал притворяться трезвым.
— Из ваших слов, — насмешливо продолжал он, как-то ухарски и фатовски качаясь на каблуках, — усматриваю, что вы правы: мы с вами, действительно, не коллеги. Очень жаль. А ведь я вас на охоту было пришел звать…
— На какую там еще охоту?
— А вот — как мы молодца-то… того… выследим, да выкурим… Осрамлю-с! Ха-ха-ха! Недотрога царевна! Василиса Прекрасная!
— Бурун! — завопил я, — несчастный вы человек! Подумайте: в какую пакость вы лезете? Ведь завтра будет нельзя вам руки подать!
Он полгал плечами.
— Как угодно-с. Вы оставайтесь при благородстве чувств, а я желаю удовлетворить свое любопытство.
— Хорошо любопытство! Это сыск, Алексей Алексеевич, — и очень скверный, бесправный сыск, а не любопытство.
— Мнения свободны-с, — возразил он с искусственным равнодушием.
— Да кого же, наконец, вы подозреваете? Кому там быть? Откуда? Мы с вами — здесь, вот они. Ивана Афанасьевича вы оставили на террасе часовым. Студент, я слышу, во дворе, учит Анисью петь. «Я все еще его, безумная, люблю». Ванечка — не в счет, да его, кажется, и нет дома: с обеда еще собирался на Осну, рыбу ловить. Вот вам и все наши мужчины. Будьте же, если не логичны, то хоть арифметичны. Возьмите на себя труд сосчитать.
Он упрямо мотал головою.
— Никого не подозреваю. Не знаю, кого ловлю. Но ловлю-с. И выловлю с. Да-с. Уж это будьте благонадежны. Тогда и полюбуемся, что за птица, узнаем нашей красавицы вкус…
— Вы пьяны, — оттого и безобразничаете.
— Нет-с, я не пьян. Я несчастен, — отвечал он, трагически стуча себя в грудь. — И, так как я несчастен, любопытствую видеть человека счастливого. Кто? Мне главное: кто?
— Я вас просто не пущу.
— Меня?
Он вынул из кармана револьвер, выразительно тряхнул им и опять положил в карман.
— Видали?
— Что-ж вы — в меня стрелять станете? — возразил я — каюсь: довольно презрительно, — я в эти трагические щелканья револьверами не верю; кто револьвером много щелкает, редко стреляет.
Но он серьезно отвечал;
— Боюсь, что я достаточно пьян для этого.
И пошел к дверям. На пороге остановился, как актер, делающий уход, повернул ко мне лицо, белое, как плат, с трясущеюся челюстью, и говорит:
— А ведь я думал, что это вы у нее… Ну, счастлив ваш Бог…
И исчез.